Отрывок из романа «Всё – ничто – без любви»
Память – что это за óрган такой в человеке? До войны Андрей Тимофеевич и не подозревал, что память может быть коварной, что она порой не подвластна ни разуму, ни воле. Иногда хотел бы помнить что-то, а вот оно – раз! – и выскользнуло, как рыба из сети, не поймать. А иногда хотел бы «забыться и уснуть», да вот никак!
Незадолго до первых налётов Андрей Тимофеевич чудом успел вывезти жену и сына из центра города – дороги были забиты повозками, машинами и идущими пешком. Паника гнала людей, из уст в уста передавалось: «Немцы в Харькове». Андрей Тимофеевич выбрался с семьёй на окраину, сняв угол в частном доме. Мысль о школьном друге не давала ему покоя: Давид просил помочь вывезти и его семью. Андрей обещал, но не успел.
Шёл третий месяц войны. Вряд ли харьковчане забудут 22 августа 1941 года – первый ночной налёт фашистской авиации. Тогда мелкими термитными «зажигалками» немцы засыпали Дом Красной Армии, гостиницу «Астория», университет. А в последний августовский день фашистские бомбардировщики обрушили фугасные бомбы уже на жилые дома, и одна сторона проспекта Сталина оказалась буквально стёртой с лица земли.
…Два самолёта низко летели над крышами домов, как хищники, преследующие жертву, готовые в любой момент на неё спикировать. Но они не пикировали. Их зловещие тени, казалось, устрашающе медленно двигались вдоль улицы, отражались в окнах домов, тёмно-серым стальным холодом накрывали заметавшихся в панике людей. Давид побежал к ближайшей «щели»[1].
Ему вдруг показалось, что всё вокруг замерло, притаилось, будто приготовилось к роковой неизбежности. Только адский гул неумолимо подступал, врезался в воздух, в землю, поглощал силы Давида. «Беги, беги!» – заставлял он себя. «Почему их никто не сбивает?..» – он в ужасе задрал голову, и ему почудилось, что из кабины самолёта на него глянул фашист. Нет, не почудилось, Давид явно увидел перекошенную злобой,
насмехающуюся в оскале рожу. Леденящий страх сковал душу, сбилось дыхание: «Дома Мария с детьми, если туда долетят, что будет?..»
Раздалась пулемётная очередь… женский или детский вопль… кто-то надрывно застонал… кого-то подкосило… снова выстрелы и нарастающий с неимоверной скоростью пронзительный свист бомбы… стена соседнего дома в грохоте дрогнула, пошатнулась, брызнула искрами стёкол и, как в замедленной съёмке, начала тяжело оседать.
Давид прыгнул в «щель», упал на что-то мягкое, зажал руками голову. Под ним что-то дёрнулось, и он носом уткнулся в холодную землю.
– Полегче, товарищ, – раздался сбоку хриплый, но на удивление спокойный голос. – Ты тут не один.
Давид повернулся и в полутьме разглядел испещрённое ссадинами лицо
мужчины лет сорока, одетого в военную форму.
– Не дрейфь, – неожиданно во весь рот улыбнулся сосед, обнажив невероятно белые зубы. – Леонид Соколов, а попросту Сокол.
Он закряхтел, разворачиваясь поудобней, неуклюже подал Давиду руку.
У того почему-то сразу схлынул страх.
– Просто Давид, – он закашлялся от песка на губах, от оседающей сверху гари.
– Если прямого попадания не будет, останемся живы, – твёрдо сказал Сокол.
– Будем надеяться, – Давид не узнал своего осипшего голоса.
– Так точно, – подтвердил военный…
Всё стихло так же внезапно, как и началось. Давид выкарабкался из «щели». Его шатало, в ушах звенело. Блуждающим взглядом он окинул дымящуюся улицу, вернее то, что от неё осталось. Там, где только что стоял дом, зиял огромный котлован со вздыбившейся горой арматуры, балок, кирпичей, досок; в них – зажатые ещё живые и уже погибшие люди, искорёженные тела. Под ногами – лужи крови. То тут, то там – упавшие: кто ранен, кто убит. Стоны, крики. Чёрная пыль въедалась в нос и горло, щипала глаза. По грязным щекам Давида бежали слёзы, он сам не понимал, отчего: то ли от радости, что жив, то ли от ужаса.
– Сегодня нам повезло. – Сокол слегка толкнул Давида плечом: – Ну, бывай, – он крепко пожал протянутую навстречу руку, развернулся и быстро пошёл прочь.
– И тебе удачи! – крикнул Давид и поспешил к своему уцелевшему дому. Военный, не оглядываясь, махнул рукой…
Командир 57-й бригады войск НКВД[2] по охране особо важных предприятий промышленности полковник Леонид Соколов получил боевой приказ: «Немедленно занять круговую оборону в районе Харьковского тракторного завода и держаться любой ценой, даже в условиях полного окружения».
– Но в моей бригаде только стрелковое оружие! Ни артиллерии, ни миномётов, даже медсанбата нет!.. – сорвался на крик Соколов.
– Это приказ! – гремел железный голос в телефонной трубке.
– Но если я даже всех сниму с охраны объектов, мне не оцепить завод!
– У вас есть милиция и восемь взводов батальонов НКВД. И о народном ополчении не забывайте!
– Да у этих «ястребков»[3] только четыреста винтовок, а у ополченцев оружия вовсе нет! Чем оборонять?!
– Действуйте!
Люди стояли насмерть…
Руководство города приступило к спешной эвакуации населения. Но в последнем ушедшем из города эшелоне многим не хватило места, а следующего поезда уже не дождались – к вокзалу со страшным рыком моторов подкатили немецкие мотоциклы. Харьков был оккупирован 24 октября 1941 года.
Кроме мирных жителей, в городе остались полки, госпитали с ранеными. Фашисты учинили репрессии. Евреев согнали в район Харьковского тракторного завода, организовав еврейское гетто. Каждый день в Дробицком яре расстреливали до трёхсот человек – и евреев, и военнопленных. Тогда же захватчики впервые испробовали новое орудие убийства – «машины-душегубки», в которых травили людей выхлопными газами.
Давид погиб в такой «душегубке», об этом Андрею уже в конце войны, когда он с семьёй вернулся в Харьков, рассказали родные друга.
Давид с женой Марией были комсомольскими активистами, окончив курсы в Золотоноше, работали киномеханиками – возили по районам Украины немое кино, агитировали молодёжь в комсомол. Потом перебрались в Харьков, но работу по районам продолжили. Когда немцы вошли в город, кто-то предал Давида, и его с Марией арестовали. В декабре их вместе с пленными, полураздетых, согнали в холодные бараки еврейского гетто. На пустыре, в Дробицком яре, заставили строить виселицу, копать огромную яму – одну на всех геттовцев могилу.
Когда всё было готово, фашисты, угрожая автоматами, согнали в яр мирных жителей, среди них оказались дочь и сынишка Давида и Марии. Мария, увидев детей, успела крикнуть: «Вита, молчи!..» Вита услышала мать и, высмотрев её среди арестованных, испугалась, подхватила на руки трёхлетнего братика, прижала лицом к своей груди: «Не дивись – замружся і не плач». Сама же восьмилетняя девочка стояла в толпе и смотрела, как чинится казнь. Она не хотела смотреть – страшно! Но и не смотреть не могла, там – мама и папа. Её сковал ужас: лицо свело в немом крике; живот, руки и ноги – в судорожной боли. Не было сил отвернуться, не было сил плакать, потому что и плакать было страшно.
Люди в толпе стояли молча. В этой напряжённой жуткой тишине слышалось только тяжёлое дыхание – тяжёлое ожидание смерти, в котором лишь изредка, глухим зловещим эхом, раздавались сдавленные всхлипывания и стоны. Напротив толпы, у края ямы, – выстроенные в ряд приговорённые. Они полуголые босиком стояли на снегу, смешанном с землёй: кто-то опустил голову, кто-то невидящим взглядом смотрел перед собой, но ни один из них не глядел в толпу. Измождённые, они, казалось, уже не чувствовали мороза, не чувствовали страха. Они не смотрели ни на кого, чтобы ненароком не увидеть родных глаз, чтобы не спровоцировать бесовской ярости фашистов, чтобы скорей уже настал конец нечеловеческим мукам.
Каратели СС[4] изредка лаяли на своём картавом языке, бросали короткие команды на ломаном русском. Выборочно выдёргивали из строя, цепляя дулом автомата, приговорённых: кого тут же расстреливали на краю ямы, кого вешали. Нескольких мужчин, в том числе и Давида, затолкали в подъехавшую «душегубку».
Мария проводила мужа обречённым взглядом. Давид не оглянулся. Люди ещё не знали о новом газовом оружии гитлеровцев, но понимали, что все, кто оказался в машине, обречены.
Когда дуло автомата коснулось плеча Марии, она сделала шаг вперёд и невольно глянула туда, где стояла дочь. В этот момент чьи-то сильные руки крепко схватили девочку за плечи, зажали ей рот и втянули в толпу. Мария улыбнулась и пошла к краю ямы, куда направил её эсэсовец.
Вита успела перехватить мамин взгляд, он был полон любви: мама всегда так улыбалась, когда хвалила её. Но девочка не сразу поняла, почему вдруг стало темно – чьи-то ладони закрыли ей глаза. Раздалась короткая очередь.
Сильные руки отпустили и нежно погладили по голове.
Мамы и папы больше не было…
Шёл 1943 год
Село Боровецкое. В небольшом деревенском доме живут мать и дочь. Женщине чуть больше тридцати, но её осунувшееся лицо преждевременно старят глубокие морщины вокруг плотно сжатого рта. Муж ещё в сорок первом ушёл на фронт, от него давно нет вестей. Она работает в колхозе. Дочери двенадцать лет, учится в школе.
Тёплый осенний день. Ворота и двери дома распахнуты настежь – из Тарловского госпиталя, переполненного тяжелоранеными, на скрипучей телеге привезли «на поправку» солдата – всех незаразных и ходячих распределяли «по квартирам». На вид ему лет двадцать, мальчишка: худой, запуганный, с большими синими глазами. Всё время молчит и только кашляет да стонет.
Медсестра, сопроводившая больного, пояснила хозяйке, что он, видать, сильно контужен, отчего потерял слух и речь, возможно, и память. А в госпиталь поступил полуживой и полураздетый, медальона при нём не оказалось, и личность пока не установлена:
– Будем выяснять. Если заговорит, дайте знать…
Кровати для больного в доме не нашлось, и хозяйка устроила его в коридоре, отделявшем кухню от комнаты, на сундуке. Постелила и укрыла нехитрыми тряпками – лишних простыней и одеяла не было. Раненый почти не вставал, выходил лишь по нужде, слабо ковыляя во двор и обратно.
Девочка не приближалась к больному – дурно пах. А в одну из ночей сотворил такое, чего она ему, казалось, никогда не сможет простить: он обмочился во сне; в сундуке же, среди тряпья, на самом верху, был припрятан кусок сахара. Ладно тряпьё – мать его выполоскала, а вот сахар пришлось выбросить. Солдат после этого вовсе замкнулся, стал чаще отворачиваться к стене и тихо плакать. Мать ругала его, мол, что за воин такой, давай поправляйся, и делила с ним кусок хлеба. Больной брал лишь половину, видать, боялся объесть без того полуголодных хозяев.
Однажды девочка пришла из школы и недовольно заявила матери:
– Знаешь, мы начали учить немецкий язык. А я не хочу его учить! Зачем он, ведь немцы нас убивают?!
– Надо учить, дочка, – строго сказала мать.
– Зачем?!
– Затем. Убивают не сами немцы, а фашисты. И затем, что надо знать язык врага, тогда его легче победить.
Дочка глубоко вздохнула и села за стол учить уроки, раскрыла тетрадку, начала с трудом читать:
– Mutter… Vater[5]…
Тут солдат закряхтел и что-то забормотал.
Дочь и мать, одна из комнаты, другая из кухни, вышли в коридор. Постоялец сидел на сундуке. Увидев хозяек, оживился, стал жестикулировать, показывая, что хочет что-то написать. Девочка дала ему тетрадный листок и карандаш. Он вывел короткую строчку, протянул ей, мол, читай. Та всмотрелась в буквы, но ничего не разобрала. Тогда больной вновь взял листок и, ведя по написанному тощим длинным пальцем, тихо произнёс по слогам:
– Ich bin ein deutscher Soldat[6], – и, подняв глаза, прошептал: – Verzeih mir[7]…
– Он не русский, потому и молчит, – догадалась мать.
– Ja-ja[8], – будто поняв что-то, закивал головой постоялец.
И мать вскрикнула, от ужаса прикрыв рот:
– Он немец!.. – она медленно опустилась на небольшую лавку у противоположной стены.
– Ja-ja, – с широкой и какой-то глубоко несчастной улыбкой повторил солдат и, словно вспомнил что-то важное, добавил: – Hitler kaputt[9].
– Фашист? – испугалась девочка, бросилась к матери, крепко прижалась.
– Господи, – всплеснула руками мать, – сосунок ещё. Какой из него фашист?.. – На миг в её глазах блеснула жалостливая слеза, но тут же жалость сменилась гневом: – Коне-е-ечно, Гитлер капут! Чего ещё-то скажешь?.. Что с тобой делать? Свалился на нашу голову…
– Ja-ja, – неуверенно пожал плечами больной и опустил глаза.
– Надо его сдать, – решительно сказала дочь.
– Нет, – задумчиво ответила мать.
– Почему?
– Да потому. Расстреляют… А если кто узнает, что у нас в доме немец, – она тяжело покачала головой, словно вдруг навалилась невыносимая боль, хрипло прошептала: – И нас не пощадят…
– Но мы же не виноваты!
– А кто будет разбираться? Время такое…
– И что же делать? – Слёзы страха защипали девочке глаза.
– Молчать… там видно будет. – Мать внимательно посмотрела на дочь, всё ли правильно та поняла. – Вишь, он какой умный, молчит, потому и живой… Может, война скоро кончится… Может, отец скоро вернётся, что путное подскажет.
Солдат внимательно вслушивался в разговор. Он не понимал слов, но понимал, что решается его судьба. И когда хозяйка встала и со вздохом произнесла не раз слышанное от русских «будь что будет», вздохнул и покаянно опустил голову: грозовая развязка в очередной раз отдалилась.
Кончилось бабье лето. Потянулись хмурые дни. Мать и дочь теперь жили с оглядкой: тише говорили, плотней занавешивали окна, осторожней открывали дверь, словно тайна, поселившаяся в доме, того и ждала, чтобы с любым просветом или нечаянным скрипом вырваться наружу. Больной по-прежнему оставался молчаливым, но, когда девочка учила немецкий, он сначала робко, а потом всё смелей стал помогать ей, радуясь возможности говорить на родном языке. Завязалось общение, и школьный словарь превратился в настольную книгу. Солдат быстро запоминал русскую речь, а девочка совсем перестала его бояться и, забываясь, даже весело смеялась, когда он коверкал некоторые слова, будто каркал.
Вскоре в дом пришла похоронка. Мать только ахнула, пошатнулась, прижала клочок бумаги к сердцу и застыла на пороге, окаменела. Девочка увидела желтоватый казённый листок – такой же почтальонка недавно вручила их соседке, и та без чувств упала на крыльце, а очнувшись, долго голосила.
В груди девочки жгуче заныло.
– Мама! – она кинулась к матери, крепко обняла, будто хотела удержать от падения. – Мамочка, что теперь будет?
Мать одной рукой прижала к сердцу похоронку, другой – родную русую головку и, пересиливая ком в горле, вымолвила:
– Будем жить…
В один из субботних вечеров, когда топилась баня (а топили редко, дрова экономили), хозяйка подала постояльцу новое бельё и сухо сказала:
– Мужу берегла…
– Спасибо, – смутился он и положил исподнее на самый край постели, подальше от себя.
– Ишь, понимаешь, что ль?
– Ja-ja… чуть-чуть.
– Ну, коли понимаешь, скажи, зовут-то тебя как?
Больной пожал плечами.
– Как тебя зовут?
– Варин. – На бледных щеках солдата проступил румянец, глаза наполнились слезами.
– Варин? – будто удивилась хозяйка.
– Да. – Он робко кивнул.
– Что ж… – Она по-матерински нежно тронула его плечо, задумчиво всмотрелась в синие глаза. – Значит, будешь Ваней… Привыкай.
Хозяйка направилась к входной двери, но на пороге остановилась, оглянулась и с теплотой произнесла:
– Дров подкину… Вымойся хорошенько и обязательно переоденься, – она показала на бельё и сделала жест, будто что-то на себя накинула. – Ты у нас, похоже, надолго… Ваня…
Но надолго постоялец не задержался. Однажды утром, когда женщина поднесла ему завтрак – кружку с кипятком и картофельно-хлебную лепёшку, она увидела, что немецкий беглец больше не проснётся.
Похоронили его на Боровецком кладбище, увенчав деревянный памятник звездой.
[1] Специально вырытые в земле глубокие узкие ямы, в которых люди укрывались во время авианалётов.
[2] Народный комиссариат внутренних дел СССР – центральный орган государственного управления страны по борьбе с преступностью и поддержанию общественного порядка в 1934 – 1946 годах. Впоследствии преобразован в МВД СССР.
[3] Так неформально называли истребительные батальоны НКВД.
[4] Schutzstaffel – охранные отряды (нем.), военизированные формирования Национал-социалистической немецкой рабочей партии (НСДАП). В 1933–1945 годах в ведении СС находились концентрационные лагеря и лагеря смерти, также СС были основным организатором террора и уничтожения людей по расовым признакам, политическим убеждениям и государственной принадлежности как в Германии, так и в оккупированных странах.
[5] Мать… Отец… (нем.)
[6] Я немецкий солдат (нем.)
[7] Простите (нем.)
[8] Да-да (нем.)
[9] Гитлер разбит (нем.)