Несмотря на позднее время, телефон зазвонил настойчиво, требуя незамедлительного ответа. На звонки никто не отзывался, а я, полусонный, тупо отсчитывал тревожные сигналы: три… четыре… пять… семь… Звонки прекратились на восьмом.
Мне было восемь лет, и это случайное совпадение ненадолго отвлекло меня от желания снова уснуть. Тут я вспомнил, что отец на дежурстве, и стало почему-то интересно: это мама подошла к телефону или они прекратились сами собой? В спальне родителей звонки не так хорошо слышны, как в моей комнате. Оказалось, трубку взяла мама.
Мне почудилось, будто мелодия звонка, только что нервно носившаяся по комнате, застыла на мгновение в воздухе и внезапно посыпалась на деревянный пол ледяными осколками. На меня даже дохнуло холодком, и я посмотрел вниз, не сомневаясь увидеть разлетевшиеся льдинки. Что это: продолжение сна, в котором я ел мороженое или чудеса из вечернего мультфильма?
Тихим голосом мама что-то ответила, а потом замолкла, вероятно, слушая человека на другом конце провода. Я не мог отчетливо разобрать ее слов, шумел ветер и с угрозой хлопал створками моего окна. Мне б его закрыть, а еще убрать со стола трехлитровый баллон с ветками любимой сирени, чтобы его не повалило, но неодолимая лень потянула обратно в сон.
Мама бросила трубку на рычажки и, как потом выяснилось, вырвала разъем телефонного провода из гнезда. Я понимал: происходит что-то очень неприятное для мамы, но мои веки смыкала сладкая усталость, и я тут же уснул.
Возможно, через минуту, а может, через час я проснулся от того, что мама толкнула меня в плечо. Она сделала это грубо, не рассчитав силы, – так со мной не обращались никогда. Какое-то время реальность ее слов: «Вставай, пошли со мной!» – боролась во мне с не менее реальной картиной раннего утра на берегу озера, где мы с отцом в этот момент ловили рыбу.
После повторного приказания: «Одевайся, я сказала, идем со мной!» – поверхность озера пошла зловещей рябью, под резиновыми сапогами отца, стоявшего по колено в воде, поднялся густой ил, – и я открыл глаза. Я лежал еще минуту, тяжело возвращаясь в обстановку своей комнаты и сожалея о прерванной рыбалке.
Мама была уже одета. Через открытую дверь родительской спальни я видел, как она что-то доставала из черной сумочки и нерешительно возвращала обратно. Руки ее дрожали, подрагивали плечи, она всхлипывала. Я же ничего не понимал, в голове пульсировало только ее повеление: одеваться и следовать за ней.
Я надел шорты, взял футболку и, натягивая ее на ходу, в темной прихожей ногой нащупал кеды.
– Ты можешь быстрее? Сколько можно завязывать шнурки? – снова прозвучал мамин голос, хотя я только что дотронулся до шнурков.
Когда мы вышли со двора, боковой ветер так сильно по нам ударил, что мама качнулась в сторону и наступила на мою ногу. Я вскрикнул, но она не заметила своей неосторожности. Ветер трепал подол ее платья, распахивал кофту, и она одеревеневшими пальцами нервно вставляла пуговицы в прорезные петли. Затем, борясь с воздушным потоком, она закрыла металлическую дверь ворот, и мы пошли.
На пустынных улицах темень, освещения нет ни в домах, ни на фонарных столбах – перед бурей в поселке всегда отключали электричество. На такие случаи у всех были керосиновые лампы, но в тот час ни в одном окне не было видно света. «Значит, – подумал я, – время позднее и люди давно спят», – после пробуждения это была первая мысль, осознанная мною отчетливо. За ней последовала другая, она была о том, что мои одноклассники давно спят в теплой постели и видят сны, а мне что за наказание идти сейчас по ночному поселку.
Ветер швырял в лицо зернистую пыль, мелкий мусор и листья. В конце квартала с кровли углового дома он вырвал металлической лист и поднял вверх, покружил его и с грохотом бросил в кирпичную стену шагах в трех от мамы и меня. Попади тот лист в нас – нам бы несдобровать, а то и вовсе бы покалечил. Но мама, казалось, и тут ничего не заметила, она быстро шла в своих коричневых калошах с зелеными утятами на носу.
– Не отставай, – раздраженно говорила она. – Что ты плетешься? Дай руку!
Она резко схватила мою руку и потащила за собой. Я вынужден был прибавить шаг, но и тогда поспевал за ней с трудом. Мама была напряжена, ее гнали вперед мысли, о которых я ничего не знал. Она так сильно сжимала мою руку, что я вскрикивал, говорил ей, как мне больно. Она ослабляла захват лишь на несколько секунд, а потом, забываясь, сдавливала руку еще сильнее, до невыносимой боли.
На улицах не было ни машин, ни мотоциклов, ни одного живого существа, как будто мы с мамой остались одни на всем свете. Время от времени сверкала молния, и я видел перед собой острые камешки, ржавый гвоздь, пуговицу от мундира, остатки лопнувшего шарика, а между стебельками трав на обочине дороги, мне казалось, вижу спрятавшихся муравьев. Мне становилось страшно, ведь на пути мы встречали деревья, от которых ветер отломал довольно массивные ветви, где-то лежали оборванные провода, сорванные антенны, поваленные изгороди – начиналась буря.
Мы пошли коротким путем – через больницу – и оказались у парка. Дом пионеров, где отец подрабатывал сторожем, находился на противоположной стороне. «Неужели мы войдем в парк?» – со страхом подумал я, когда увидел, что направляемся к входу.
Ветер усиливался, а парк пугающе зиял, растворив очертания деревьев. Слышно было, как там, в глубине, они стонали от боли – так мне тогда казалось, – они как будто кричали человеческими голосами и срывали с себя листья. Должно быть, в восемь лет мне и впрямь деревья представлялись живыми, тем более, в такую необычную ночь.
В парк мы вошли сходу, не мешкая даже у калитки, не смутило маму и повалившееся в тот момент дерево у боковой грунтовой аллеи. Мы пошли по аллее более широкой – асфальтовой, с двух сторон обсаженной тесными рядами каштана и липы. Я их хорошо знал потому, что парк граничил с нашей школой, и мы часто в нем играли. Но в ту ночь парк был совсем не тот, что в другие дни, я его не узнавал. Мне чудилось, что деревья склоняются из стороны в сторону только лишь для того, чтобы схватить нас и утащить наверх в густые заросли. Теперь я шел быстро, иногда опережая маму и стараясь к ней прижаться.
Вскоре мы миновали летний кинотеатр и подошли к месту работы отца. Здание это чернело на огороженном штакетником участке, оно было погружено во мрак, как складское помещение и котельная. Ни единого источника света, даже какой-нибудь зажженной свечечки или фонарика, который отец всегда держал при себе на дежурстве, не было заметно в окнах.
Мама дернула входную дверь, – разумеется, она была заперта, – а потом стала стучать в нее, насколько есть силы в ее слабой руке. Но отец двери не открыл. Гул стоял такой, что внутри наверняка не были слышны ее малозвучные удары. Так, вероятно, подумала и мама, потому что она пошла вокруг – стучать по всем окнам подряд. Но и тогда отец не отозвался.
Я словно видел, как в ее глазах собираются слезы, мне было очень ее жаль, но я не хотел, чтобы они встретились с отцом. Я тогда не понимал, что между ними происходило, но точно знал, что ничего хорошего не выйдет из того, если он отроет дверь.
Мама повторно обошла здание, стуча по окнам, и вернулась к входной двери. Она сильно прижала меня к себе, и так мы простояли несколько минут. Холодные на ветру ее слезы падали мне в основание шеи и катились по вздрагивающей каждый раз моей разгоряченной спине.
Мы возвращались домой по тому же пути, но страха у меня уже не было. Я думал только об одном: скорее добраться до теплой постели и заснуть. А когда мы проходили парк, и в очередной раз сверкнула молния, я с такой отчетливостью разглядел деревья, что почувствовал какое-то с ними родство, открыл в них такую же, как у меня, испуганную и трепетную душу.
На улицах стоял все тот же гул: из свиста ветра, шума листвы, воя электропроводов и резкого звука шифера и черепиц, падающих с крыш домов, флигелей и сараев. На одном из перекрестков мама остановилась и велела мне идти вперед. Я перешел дорогу и повернулся. Я увидел, как мама что-то достала из накладного кармана кофты, уронила перед собой и, словно сожалея о своем поступке, осторожно наступила. Но затем стала над тем предметом крутить ногою все увереннее и с большим нажимом. Так она стояла, наверное, минут пять, а то и больше, пока я не позвал ее. Казалось, только тогда мама вспомнила обо мне и том, что надо идти домой. Мама пошла ко мне неторопливым шагом. Она могла бы показаться совершенно спокойной, если бы не прерывистое дыхание, какое бывает у детей, когда, наплакавшись, они долго еще вздрагивают, не умея остановиться.
Зайдя в дом, мы обнаружили в моей комнате разбитую банку, на мокром полу лежали ветки сирени с осколками стекла, похожими на льдинки. Мама, не проронив ни слова, быстро все прибрала и пошла к себе. Я, не думая ни о чем, лег и сейчас же уснул.
Странно – вот что значит ребенок – я не вспоминал об этом случае ни на другой день, ни через год, а только много лет спустя, через тридцать один год, в последний день моего отца. Врач попросил его, исполосованного операцией, повернуться на другой бок. Он, силясь выполнить его просьбу, поднял руку и попытался ухватиться за какие-нибудь поручни – ведь должны же были такие поручни быть над кроватью такого больного? Отец сделал это машинально – он несколько раз хватал воздух ослабевшей рукой, а мы стояли оцепеневшие, не пытаясь ему помочь. Это длилось всего несколько коротких секунд, но и этого достаточно, чтобы казнить себя за такую оплошность всю оставшуюся жизнь. Так или иначе – ни я, ни доктор, ни медсестра – не сразу ему помогли.
Именно в эти несколько секунд я вспомнил наш ночной поход на работу отца. Еще вспомнил давние разговоры о каком-то серебряном «Брегете», женских часах, которые якобы мама потеряла на какой-то свадьбе, и это было предметом нескончаемых над ней насмешек. «Эх, ты, – говорил отец, – сняли с руки, подумать только! Хотя, скорее всего, сама по ротозейству обронила. А кто-то подобрал. Разве сознается теперь? Да никогда в жизни! Такую вещь заполучил!». Мама при этом смущенно грустнела.
Эти часы предложили отцу взамен недостающей суммы за какой-то артельный товар, который он возил в закавказские республики. Он долгое время работал водителем автолавки на дальних рейсах. Почему он согласился взять такую дорогую вещь при довольно скромном их существовании? Неужели обрадовать жену ценным подарком – швейцарскими часами? Кто в те времена оценил бы их в рабочем поселке, к тому же на руке неприметной сестры-хозяйки, и какое движение души подвигло его на это? Было ли желание приобрести их осознанным решением или то было случайным порывом, наваждением?
Неужели до рождения нас, их детей, в них жила настоящая любовь? Если да, то какая она была в своем проявлении? И кто сделал тот ночной звонок, навсегда вселив сомнение в мою мать, а в отца недоумение, когда он почувствовал ее отчужденность? Как теперь свести воедино тяжелый шлейф воспоминаний и отыскать в них хоть какой-нибудь островок счастья, который позволил им прожить вместе до конца их жизней?
Но ничего не связывается и не отыскивается этот островок – за кладбищенской оградой недалеко друг от друга стоят две скромные могилки. И теперь, по окончании их земной жизни, я напрасно силюсь восстановить чувственные миры отца и матери, так мне сейчас необходимые. Где-то я заблудился и пошел по дороге, мне не предназначенной. В том месте я был отлучен от лона счастья и навсегда потерял скупые сведения о земной любви. Я перестал получать силу, которая должна была меня привести к сокровенным тайнам Вселенной – я всегда в это верил. И как же долго я искал свой потерянный рай, как сиротски грелся у людских сердец в надежде, что их откроют и меня приютят, с какой наивностью я подносил к чужим очагам небесный жар своей души.
Мне бы вернуться к истокам, отмерить заново пройденный путь, с каждым шагом неутолимо впитывая родительскую любовь, с которой они впервые поставили меня на землю. Я вновь и вновь прокручиваю заезженную историю моей жизни, но всякий раз в одном месте трескается мой счастливый круглый мир и осыпается ледяными осколками в бездонное звездное небо подо мной.