«А он-то меня сразу бы срезал, младой фашистик-то. Да тут и калякать, то бишь, баять, нечего. Вмиг бы захлестнул автоматной очередью, и фамилию бы не спросил. По нашим же робятам фашистёнок энтот, поди, все патроны истратил, по нашей, так сказать, многонациональной стране. А чо! Со всеми довелось повоевать, якуты, буряты, удмурты, узбеки, казахи, грузины, чеченцы, ежели всех вместе вспомянуть, то много национальностей немца било. И как я его не пристрелил?.. Не пойму сроду…»
Всю оставшуюся, отпущенную Богом жизнь думал так сибиряк-фронтовик, Степан Васильевич. Но это уж потом было. А до войны другие мысли в голове сидели:
«Ох, девка, не убежишь. А куда ты денешься? На острове живём. Так наши предки определили. А если к лодке подбежишь, дак я тебя на Ангаре поймаю, хошь вплавь сам кинусь, хошь на шитике, обниму, расцелую. Ну, а чего же поделаешь, любовь, ёна Матрёна!..
В телятнике её нет, коровы напоены, сыты. К Ангаре бегал – нет. Не иначе как в деревне, али в поле. А думы в молодую голову идут, словно рыба на нерест, удержу нет.
На большом острову деревня наша, вокруг Ангара. Всё работа, работа, а о любви неколи побаять. Вы, правители наши, хитрые, знамо дело. Вам план по сдаче мяса, молока, и всего, что шевелиться, подавай. Последнюю курицу забей и отдай, а сам голодный сиди.
А когда любить?.. Да вот беда, бедные мы. Не только от того, что свадьбу не на что справлять. Бедные, потому как бед с избытком на нашу землю сыплется.
Ну, начальство начальством, хрен с ними, дадим стране план по сдаче зерна, рожь выручит. А с Клавдией надо сходиться и жить. Люди поймут. Только на что свадьбу гулять? Штаны все в заплатах. Как там про Федула-то: «Федул, Федул, что губы надул? – Кафтан порвал. – Велика ли дыра – то? – Один ворот остался».
Вот и я вроде того Федула. Вру. Всё одно соберутся земляки. Принесут, у кого что есть, самогону, браги спроворим, на мёрзлой картохе, нагоним самогонишку едрёного. В одной деревне баяли, большой самогонный аппарат прям на ручье установили, и вся деревня им пользуется, охлаждение отменное. Ну чо сказать, молодцы.
Но всё одно с ума можно спятить. Зверь, рыба, хлеб, скотина – всё, всё сами, и одёжу сами. На полном своём обеспечении. Но государству вынь да положь. В городах без нашей кормёжки попередохли бы все. Не в обиде я. Вру. В обиде. От государства тоже должна деньга быть. Да видно не получается всем дать, но в городе почему-то лучше живут, и уж точно меньше работают…»
Клавдию Степан отыскал уж затемно, работа на деревне круглый год, без выходных, закрутился. Знал, что к ночи Клавдия дома будет, где ей, сердешной, быть. В четыре утра снова в телятник, надо и ей поспать, хоть часа четыре дать. «Ух, девонька у меня!.. Телятник высоко на берегу, а она кажинный день телятам ненасытным воду таскает на себе, а сколь вёдер? Со счёту собьёшься. Мошкара падлючая, спасу от неё нету, один дёготь выручат. А телята – они чо, пьют и пьют. Вот и темнеет в глазах от надсады у Клавы моей ненаглядной, а я тут ещё со своей любовью привязался, ирод окаянный, чо говорить».
И вот сидят два молодых человека на лавочке, налюбоваться друг на дружку не могут.
– Клава! Милая! Бедные мы, конечно. Но страна-то, вишь, поднимается. Ежели мы с тобой будем ждать, коли подымется, состариться можно.
Степан улыбнулся, обнял покрепче невесту и поцеловал.
Свадьбу гуляли всей деревней, как и было принято в старину. На картошке, квашеной капусте, рыбе, грибах, браге и самогонке свадьбу спроворили, самогон не больше двадцати градусов был, на мёрзлой картохе, не на сахаре, сахар-то роскошь. Да поросёнка одного забили в честь этого дела. Теперь председателю думай, как отчитаться за мясо, ничего, придумает, на то он и председатель.
А страна действительно поднималась по всем направлениям. И вот война! Клавдия через два месяца должна родить ребёнка, а ей, сердешной, предстояло провожать мужа на войну окаянную. Бабы бегут по краешку берега Ангары, рёв на всю округу страшенный стоит. Бежит и брюхатая Клавдия, детишки вокруг плачут, ветхие старухи кричат на баб «Пошто вы детей-то пужаете? Эк, растрезвонили. У, окаянные».
Мужики отплывали всё дальше, все хмельные, но суровые. Сибиряки! Сибиряки! Сколько же вас родимых полегло в страшной мясорубке?..
Степан воевал, и думал: кто же у него народился на Божий свет? Писем пока не было, сплошные переброски. И только когда ранило, в госпитале узнал, что родился у него сын, и что назвала Клавдия его Алёшенькой в честь отца мужа. В госпитале холодина, хоть и топили. Те, кто из южных краёв, шибко мёрзли, Степану было всё же привычнее это дело.
Когда под самой Первопрестольной одолели фашистов, все без исключения с облегчением вздохнули, вздохнул, и Степан. В окопе в часы затишья думал: «То, что выживу, в это поверить сложно. Вон уж сколько новеньких прислали, а первые мои боевые сотоварищи лежат все на земле нашей. После бомбёжки, обстрелов окаянных, многих присыплет землицей, и хоронить не надо. Меня ведь тоже присыпало, и ежели бы случайно не отрыли, червей бы точно кормил. Ну теперича хошь знаю, что Алёшка растёт. Подрастёт когда, будет мамане вёдра помогать таскать в телятник. А ежели возвернусь, то Клавдию свою, буду любить сильнее прежнего. Любовь она не только, чтобы с бабой спать. Тут душа человеческая наружу шибко видна, да так видна, что без следователей всё понятно, хотя яснее ясного, что ничего непонятно, и сколь не живи на белом свете, всё одно удивительно всё энто дело».
Два серьёзных ранения пережил за войну сибиряк, оба раза лежал в холодных госпиталях. Когда становилось легче, помогал отапливать госпиталь, врачи ругали, де, слаб ещё. Но не могла глядеть сибирская душа на то, как порой неумело топили печку. Раны от движения начинали сочиться кровью, и врачи строго приказали лежать. Тогда Степан утайкой подходил к санитарке и говорил тихо-тихо:
– Верочка! Ну куда ты сырых-то натолкала, ну-ка, милая, вытаскивай. Вон ту полешку бери, вот эту, а уж теперь можно сыроватую положить, теперь, кажись, эта более-менее подсушенная, да лучины поболе. Запоминай, сестрёнка, как надобно, я на войну уйду, а ты меня, может, добрым словом вспомянешь.
Печка начинала хорошо топиться, в госпитале становилось теплее, и многие раненые солдаты знали, что без Степановых советов тут не обошлось. Радовались и санитарки.
Казалось подчас невыносимой человеческая, солдатская надсада, и вот, пройдя по отчей земле, заглядевшись на горнило войны до тошноты, воевал теперь Степан в самом Берлине. Говорили ему, конечно, и отцы-командиры, и сотоварищи, что Гитлер мальчишек в бой посылает, думал, может, преувеличивают. А вот атаковали один дом, вбежал он в помещение и увидел действительно молодого фашистика. Автомат у него валялся рядом. Молодой немец в новеньком боевом обмундировании глядел на Степана. Форма на нём была великовата. В глазах страх. Оглядевшись вокруг, русский солдат подошёл к немцу:
– Чо немчура! Не успели подогнать-то одёжу под тебя, неколи было. Понятно. Все патроны на робят наших потратил. Гитлер капут! Язви тебя в душу! Придушу как лягушонка, патроны на тебя тратить.
Ожесточённые бои в Берлине шли к завершению, все понимали, что ещё чуть-чуть, и войне конец. Степан хотел пристрелить гадёныша, но что-то не давало. Нет, ни за что в мире не объяснил бы Васильевич: почему не поднималась у него рука на этого, в сущности, мальчонку. Отведя свой автомат в сторону, сказал:
– Вот, фашистёнок, скоро Гитлер капут, стало быть.
Молодой немец закивал головой и быстро заговорил:
– Я. Я. Гитлер капут. Гитлер капут.
Степан, видя как немчурёнок не сводит своих испуганных глаз с дула автомата, сказал:
– Запомни меня, фашист. Хоть ты и молод шибко, а всё одно – фашистёнок. Я есть Сибиряк. С реки Ангары. Зовут меня – Степан Васильевич. Убивать я тебя не стану. Война вот-вот закончится, может, после вспомянешь.
Степан задумался.
– Да нет, ты вспомянешь. Милую тебя, гада. Милую. Вставай. Шнеля, шнеля…
Вернулся-таки в родную деревню солдат.
Надо сказать, не сразу пришёл с войны Степан Васильевич, задержали на год. И вот весна, Ангара уже начала потихоньку трогаться, красивая, величавая картина. А солдат-сибиряк стоит на берегу, и думает. Если побегу, может и проскочу, а ежели провалюсь, загибну. Вот обидно-то будет. И асё-таки побежал солдат по тронувшейся Ангаре. Один раз чуть было не провалился, но добежал.
Тятю, маму, Клаву с сыном, всех земляков родненьких хотел обнять, удержу не было, вот и побёг. Всем деревенским вмиг стало известно об этом. Кто материл солдата, кто головой качал, руками махали, дескать, солдат, чего поделаешь. Клавдия не ругала мужа за его риск, долго плакала, а Степан не мог найти слова утешения, виноват, едрёна корень, виноват, как есть виноват.
Встречали фронтовика земляки скудным столом – одно слово, всё для фронта, всё для победы. Но рыба солёная была, грибы, капуста квашеная, картошка да припасённый Клавдией самогон.
Из пятидесяти четырёх мужиков пришли домой только восемь, вскорости один фронтовик от ранений помер.
Впрягся как лошадь Степан в колхозную жизнь, три дочки и ещё одного сына народили они с Клавдией. Выкраивал моменты и для рыбалки, так после обязательно всех, у кого мужиков нет, рыбой угостит. Так было принято их прадедами, и Степан не раз говорил, что это Господний обычай.
Годы шли, али бежали, кто их там разберёт. И вот пришли на Ангару строители Братской ГЭС. Плотина оказалась самой огромной на планете Земля. Сколько песен композиторы сложили, со всего Советского Союза люди ехали на Всесоюзную стройку. Но под затопление попало много сёл и деревень Сибири. Об этом конечно не писали, было не принято. Но когда шло подтопление, не только не сгоревшие избы с банями и сараями плыли по Ангаре, рассказывали люди, что плыли и гробы в которых лежали умершие сибиряки. Не ведали их дети, какая страшная судьбина после смертушки их родителям выпадет. Степан плакал навзрыд от всего происходящего на его глазах. Потом обо всём этом очень выстрадано написал Валентин Григорьевич Распутин…
Хоть дома их деревенские пожгли, довольно большая часть острова после затопления осталась. Пройдёт много лет, и деревенские потомки поставят памятный крест на родном острове, а священник прочитает молитвы.
Жизнь бурлила, словно Падунские пороги, да и они такие мощные после затопления перестали быть таковыми. Все, кто попал под затопление, перебрались жить в молодой город Братск. Всех, кто переехал из подтопленных деревень, называли «бурундуками», то бишь, местными. Многие перевозили свои дома из-под затопления. Отличить их было просто, идёшь по посёлку, видишь, стоит дом, а брёвнышки пронумерованы краской.
Перевёз свой дом и фронтовик Степан Васильевич. Жил, работал, дети давно повыросли, внуки уж большими стали, правнучка появилась на белый свет. Быстро проходит человеческая жизнь. Вот и пенсию стали с женою получать.
Жил старый солдат с Клавдией, и не ведал, что ищет его давно тот самый фашистёнок. Как удалось Августу Краузе отыскать Степана – неведомо. Только известно наверняка, что в перевезённом уже давно из-под затопления дому, пили русский солдат и немец неделю.
Степан не знал немецкого, но, на его радость, Август немного понимал русский, и этого было достаточно. Каждый день топила Клавдия баню, старики парились, но после трёх дней, силы их поистощились, стали просто обмываться. Выйдут из бани два старика, а Клавдия им по кружечке разливного Братского пива наливает. Немец бает: «Гут», а сильно постаревший Степан Васильевич заводит такую речь:
– Как я тебя фашистёнок, тоды не пристрелил, не знаю. Гляжу, уж больно молоденький. Вот, думаю, как Гитлера-то вашего прижало, мальцов на бойню посылат. А война, она всё одно кончилась. Слава те, Господи!
Август рассказывал, как умел:
– Я фас Степан долгё искать. У нас в Германии, можьно найтить людей со всьего мира. Ты спас меня. Спасибо за жизнь! У меня семья, я счастливый чьеловек.
После этих слов немец начинал плакать, затем под хмельком снова повторял одни и те же слова. Видя немца уже пожилым, Степану почему-то казалось, что перед ним сидит по-прежнему тот же фашистёнок, из тех уже таких далёких годов, только краску на голове сменил. Васильевич обнимал немца и говорил:
– Ну, чо поделашь. Такая судьба нам выпала, стало быть. Не думал, не гадал, что вот так свидеться-то нам, едрёна корень, придётся. Ты, немчура, не плачь. Ты кто тогда был? Подросток, считай. А у нас в России не принято младое племя забижать. Пойми ты! Дурья твоя голова. Хотя, говоришь, семья у тебя в Германии, счастливый человек ты! Ну, тоды не дурак ты, а, напротив, умный. Семью создать, энто, паря, великий труд по жизни. Сколь не живи человек, ничё неясно, факт.
Немцу по нраву пришлись братское пиво, водка, и Степанов самогон на кедровых орешках. Старый сибиряк с Клавдией отведали немецких консервов, и какую-то долго хранящуюся колбасу.
Через неделю немец уехал, когда прощались, два старика плакали так, что Клавдии пришлось успокаивать их изо всей силы. А Степан пропил вторую неделю и остановился, потому как всё закончилось – не ставить же снова брагу.
Сын привёз целую грузовую машину чурок, и надо было колоть дрова. Степан пробовал. Расколет одну, вторую, стоит за спину держится, весь потом обливается. Клавдия говорит:
– Иди, Стёпушка, в дом, телевизор погляди. Дети на выходные приедут, дрова переколют.
Вспомнила в эту минуту Клавдия, как недавно показывали по телевизору одну женщину, она рассказывала, что когда к ним в посёлок привезли военнопленных немцев, то наши русские женщины подкармливали их. Степан, глядя на телевизор, с волнением произнёс:
– Вот едрить твою.
Помянула Клавдия и ещё одно высказывание Степана, он тогда, сильно волнуясь, говорил:
– Жизнь прожил, и дивлюсь нашему народу. Сколько сволочей видел, но большинство-то хороших людей. Так вот, ежели где появляется хороший человек-начальник, не на словах, а на деле за народ, такого обязательно сожрёт падлючее меньшинство, и поставят такого, которого им надо. Все повозмущаются, и на том дело закончится. А мне обидно, что мы такие. Вроде бы заступ прими, народ, за праведного человека! Нет, поговорят, хороший, мол, был человек, и всё. Вот с этим я никогда не соглашусь, что молчать надо, да сколь из-за этого страдал сам. Жаль мне хороших людей, а плохим-то на хороших наплевать, лишь бы им всласть было…
После слов Клавдии Степан оставил затею с дровами и пошёл в дом, говоря жене:
– Ты, Клава, тройным одеколоном спину мне натри, хорошая штука. Легше будет, ежели отдубит спинушка, веселее жить.
Потом, повернувшись лицом к жене, добавил:
– Вот бережёшь ты энтот тройной одеколон, запас сделала немалый, а я ведь не притрагиваюсь к нему. Значит, не такой уж я пропащий.
Подмигнув жене, Степан, поднявшись на крыльцо, отворил дверь в дом. Клавдия с любовью глядела на мужа, и улыбалась…
Иллюстрация художника Геннадия Проваторова.