Лёшик умер в промежутке между 6.15 и 7.23. Она проспала этот момент, не уловила, не зафиксировала время в своей памяти. Мгновение смерти оказалось столь же расплывчато-неточным, как и момент рождения, канувший в бурлящий водоворот её ненадёжной памяти вместе с потерянными бирками из роддома и изорванными фотографиями. Она знала одно – всё самое важное случилось на заре – и рождение, и смерть, где-то около семи… Это вся определённость, что у неё осталась от сына…
Три месяца назад ей позвонила невестка, которая, хлюпая в телефон, прохныкала обречённо и измученно: «Всё! Он умирает. Он уже падает на улице. На мне дети. Я не справляюсь. Приезжайте». Любовь Васильевна ждала этого, она собралась быстро. Бережно утрамбовала три драповые шляпки, украшенные разными комбинациями цветов в тон её светло-серого пальто, увитого по краям каракулем, аккуратно сложила в чемодан нижнее бельё, несколько кружевных блузок, чёрную юбку в пол и витиевато вязанный кардиган песочного цвета.
Уже на выходе сказала дочке: «Следите за луковицами тюльпанов. Мне придётся задержаться. Я, наверно, не успею высадить их этой осенью. Придётся хранить до весны», – на что Катя простонала жалобно и раздражённо, нервными пальцами елозя по наличнику двери: «Мама, ну, какие тюльпаны. Что ты, в самом деле?». Любовь Васильевна отреагировала театрализированно-трагедийным жестом, прижав руки в старомодных перстнях к опавшим щекам, и, еле уловимо картавя, тщательно подбирая слова, неуверенно произнесла: «Я не вынесу, если с тюльпанами что-то произойдёт. Мне нужно их высадить весной, милая. Великолепный Айс Крим это такая редкость, а золотистые махровые – таких нет во всём Приморье. А чудесные рембранты… Если они пропадут – всё, просто конец».
Дочка беспомощно отвела взор, столкнувшись с безысходно-собачьей грустью едва подведённых карандашом маминых глаз, с её всегдашней заученно-обаятельной улыбкой на красиво увядающем лице, которая ей очень шла, впрочем, так же, как и её чуть жеманная и при этом сдержанно-скованная жестикуляция, все эти её бесчисленные шляпки, высоко рисованные брови, подчёркнуто интеллигентные интонации голоса, книжные обороты речи, скрашенные мягким звучанием её голоса… Ей всё это очень шло – кто угодно выглядел бы карикатурно, но не она… Уже лет пять, как рак напал на Алексея, её старшего отпрыска, вцепившись клешнями вначале в почку, потом в другую, подгрызая мимоходом желудок, покусывая на бегу печень, потихонечку распространялся вглубь и вширь, заполняя собой всё внутреннее пространство. Лёша долго не поддавался болезни, с бодрым и беспечным упрямством похохатывая в ответ на предложения сбавить обороты, отнестись серьёзней, вплотную заняться собой… Но с каждым годом обороты снижались, и серьёзность поневоле прихлопывала его к земле, вновь и вновь обращая к самому себе, не давая возможности заняться чем-то ещё, захлёбывающегося в себе самом, ставшем внезапно враждебным самому себе, но отчаянно цепляющегося за себя самого…
Его резали, облучали, кололи, кормили разноцветными пилюлями, поили живительными жидкостями, отварами, соками, вытяжками… Ежегодно Любовь Васильевна моталась из Уссурийска в Москву подпитывать сына надеждами и снадобьями из всяких морских тварей и краснокнижных таёжных особей, и возвращалась после этого передохнуть в благополучную семью дочери, сияя при этом всё той же непременной улыбкой, крайне предупредительной, но день ото дня всё более растерянной и пришибленной, провисающей порой на изломах губ немым ужасом перед неумолимостью грядущего, неразборчивыми каракулями прописанного в больничной карте пациента…
* * *
Ей снилось поле, полыхающее тюльпанами – она отметила затейливую кружавчатость рококо, лаконичность изысканных принцев, крепко торчащих из земли, разноцветье махровых безымянок, буйно разросшихся в центре, изысканность стройных саппоро, горделиво качающих нежными головками на ветру… Лёшик взъерошивал своим маленьким неугомонным телом дивную цветущую растительность, резво рея по полю – его белобрысая макушка, чуть возвышаясь над полем, напоминала взлохмаченный золотистый цветок, пытающийся допрыгнуть до самого солнца. Зигзагами разрезая пространство, он убегал всё дальше и дальше.
«Лёша, Лёшенька, вернись!» – крикнула изо всех сил Любовь Васильевна, со страхом понимая, что он не услышит, что голос её будто рассыпался на землю бумажным серпантином и, подхваченный ветром, слабо прошелестел у неё над головой и снова обессиленно упал у её ног. Но Лёшик обернулся на зов, улыбаясь хитровато и ласково, и ликующе завопил в ответ, с детской неумелой милотой коверкая слова: «Мотли, мам, какой я нафёл тюхпан! Это тебе». И, размахнувшись, кинул вверх огромный чёрный цветок, распушившийся в воздухе и обернувшийся здоровенным махаоном, взметнувшимся к облакам…
Любовь Васильевна очнулась от своего кратковременного забытья, предвидя всё, но не вставала, оттягивая окончательный приговор и всю ту ненужную, но диктуемую традициями и законом суету, которая должна последовать за принятием его как непреложного факта.
В комнате было осязаемо пусто, гудяще пусто, пустота словно шевелилась под потолком, бесчисленными щупальцами шурудя по углам, часы испускали монотонное тиканье, наваливаясь неумолимо стучащими секундами на грудь, расплющивая её в бесформенную ноюще-саднящую жижу… Рядом на диване лежал Лёшик, истончившийся за время болезни до состояния скелета. Ещё час назад комнату наполняло его хриплое дыхание, закончившееся так же вдруг, как когда-то началось… Лицо его было по-детски скорбно и лукаво.
Он и в гробу лежал такой же – мальчишески тощий, ужавшийся в несколько раз, а в уголках тщательно зашитых губ Любовь Васильевне чудилось его всегдашнее озорство, затаившийся в глубине смешок, это его притягательно-легкомысленное: «Давай поиграем, а!», – на которое всегда ловились женщины, от которого так часто сжималось в тревоге её сердце. Казалось, сейчас подмигнёт ей и, заговорщически рассмеявшись, прошепчет: «Не боись, мам, я в домике. Меня не поймать»
* * *
Зима в Уссурийске беспризорна и неприглядна – ошмётки грязного сизого снега на обочинах, серые облезлые дома, пригибающиеся под свинцовым, словно захлопнувшимся, как крышка, небом, жёсткий ветер, пронизывающий до нутра… Зять встретил её в аэропорту, с молчаливым спокойным сочувствием понёс чемодан к машине. В пути они неторопливо побеседовали о внучках, поочерёдно переболевших краснухой и ОРВИ, о коварстве приморского климата, за неделю семь раз поменявшего температуру с душевного плюса на нестерпимый минус, о стаях одичалых собак, в голодном остервенении атакующих город, о грядущем тайфуне, который наверняка в очередной раз обездвижет город на несколько суток, лишив шанса поехать куда-нибудь, куда непременно понадобится поехать именно в момент особо неукротимого неистовства природы…
Девочки, оживотворяюще громко гомоня, наперегонки кинулись к её сумкам, с невинной детской жадностью предугадывая неизбежность подарков и поцелуев. Катя тихо обняла мать и прижалась опухшим лицом к её плечам… Они пили чай с московскими конфетами, которые по вкусу очень уступали уссурийским, но, тем не менее, являли собой примету иной жизни и придавали торжественно-праздничный оттенок обыденному процессу утоления жажды.
«Помнишь, в детстве, конфеты из Москвы казались таким деликатесом», – улыбнулась с некоторым усилием Любовь Васильевна, словно бы вытягивая себя из омута задумчивости, а Катя согласно кивнула и добавила преувеличенно бодро: «А ещё ты всегда привозила овсяное печенье. Почему-то сейчас нет такого вкусного печенья. Зажрались мы, наверно». – «Надо перебрать луковицы», – как бы про себя и слегка невпопад произнесла Любовь Васильевна, словно бы ухватившись за эту мысль, возвращавшую её в повседневность будничных дел.
А Катя с внезапно обрушившимся на неё испугом взглянула на мужа, в ту же секунду досадливо чертыхнувшегося и с чуть агрессивной виноватостью уставившегося на жену. «Мам, – Катя попыталась усмехнуться, но непослушные губы выдали лишь жалкую гримаску смятения, – а мы забыли, мы совсем забыли про тюльпаны. Мы не убрали их с балкона. Мам, что ты, что ты. Может, они уцелели. Мы посмотрим».
Любовь Васильевна побелела, неуклюже пристав с дивана и тут же бессильно плюхнувшись обратно, и с затравленной обречённостью уставилась на тускло сияющий проём балконной двери. Катя с мужем, принеся с балкона замороженные, присыпанные снегом ящики с луковицами, истово перебирали их, с нарастающим отчаяньем понимая, что это конец – не уцелела ни одна, ни одна не уцелела… «Я выпишу самые лучшие сорта…» – начала было Катя, но потерянно обеззвучилась, в замешательстве зависнув около матери, не понимая, что ей делать теперь с этим нестерпимо тихим маминым горем, с этими своими руками и ногами, потерявшими осмысленность и необходимость движения, но жаждущими что-то сделать, с этим першением в глотке ненужных слов, стыдящихся самих себя…
«Не переживай, милая – пробормотала Любовь Васильевна, приподнявшись на ноги, и коснулась рукой лба дочери, смахивая чёлку с её глаз, – конечно, мы достанем ещё луковицы, они будут лучше, наверно… Может, даже они прорастут… Пока мне в это не верится… Но они ведь всегда прорастают по весне. Просто это будут другие, совсем другие тюльпаны… Надо дождаться весны, милая… Подождём весны…»