Стоял на редкость слякотный февраль; было тепло, но сыро, серое снежное месиво расползалось и хлюпало под ногами; солнце редко выглядывало из-за пелены, затянувшей небо, словно ждало марта, чтобы начать жарить по-весеннему; по-весеннему, а не как сейчас - ни шатко, ни валко…
Я и моя подружка Кудашкина Люда – мы учились тогда на четвертом курсе университета, - нежданно-негаданно добыли себе в студенческом профкоме путевки в Ремизовку; мы знать не знали, что на свете существует Ремизовка, но мы знали председателя профкома, мы были симпатичные девчонки, и мы заигрывали с ним, а он заигрывал с нами, и когда мы однажды просто так, от нечего делать, заглянули к нему в профком – а это было как раз перед зимними каникулами, - он сказал нам, не хотим ли мы две недели отдохнуть в Ремизовке, что он может, так и быть, удружить нам с путевками. Мы с подружкой переглянулись, прыснули со смеху – нам от всего было смешно, - и спросили хором: «А где это, Ремизовка?» Ему понравилось, что мы такие неосведомленные, и он начал с видом покровителя объяснять нам, что Ремизовка – это дом отдыха, в горах, что там отдельные домики, там кормят как нигде, там молодежь, природа… да мы и не очень-то слушали; какая в конце концов нам разница? Приедем – посмотрим, посмотрим – увидим; тем более что в Ремизовку ходил автобус, а что еще надо? Захотел – уехал; захотел – приехал… И мы тут же согласились немедленно отправляться в эту самую Ремизовку; немножко отравило нам радость и охладило пыл то, что оказалось, что надо доплатить за путевки какие-то копейки; а мы хотели, чтобы было совсем бесплатно – копейки-то у нас студенческие; но отступать было как-то неудобно, мы порылись-порылись по карманам и наскребли эти копейки…
И вот мы с Кудашкиной Людой приехали в Ремизовку; вышли из автобуса-коробочки, который с ревом дотащил нас чуть не до самых гор, оглянулись по сторонам – неимоверной красоты густые ели, застыв, стояли совсем близко на заснеженных склонах, вдохнули непривычный после города свежий и чистый горный воздух, и по узкой дорожке, тянувшейся от потрескавшегося асфальта вверх, вверх, пошли к раскрытым воротам; вошли в ворота – а дорожка все так же тянулась вверх,– и увидели несколько разбросанных низких и длинных фанерных домиков, похожих на бараки; узнали у первого попавшегося нам навстречу отдыхающего, где администрация, и эта администрация тут же вселила нас в один из домиков.
Нам дали ключ от комнаты; мы осмотрелись – комната была небольшая, сумрачная, стоял стол у единственного окна, возле стола стул, а в углу у двери топорный шкаф для одежды, и три кровати по стенам; мы сразу же заняли две, напротив друг друга через стол; посидели каждая на своей кровати; но не сиделось; что делать дальше? – заперли хлипкую дверь и отправились на разведку – первым делом нужно было узнать, где столовая, и сколько осталось до нее времени; чувствовали мы, что столовая – главное наше развлечение на целых две недели…
Столовая произвела на нас неожиданно приятное впечатление – просторный и светлый зал, залитый огнями, и столики, столики, много столиков… и народу, значит, собирается много за этими столиками; нас тут же закрепили за определенным столом, дали меню и сказали заказать ужин; ну мы и заказали – по порции запеканки и по омлету; начало, конечно, было великолепное…
Выйдя из столовой, мы постояли в нерешительности… До ужина оставалось еще время. Вечерело, прогуляться по территории Ремизовки нам не хотелось – успеем еще за две недели, и мы вернулись к себе в комнату и стали ждать ужина – улеглись каждая на свою кровать и лежали, переговариваясь, пообсуждали комнату – скромненькая, серенькая… оттого, что комната скромненькая и серенькая, нам стало смешно, и мы похихикали от души; темнело быстро, но свет не хотелось зажигать, да и зачем? – читать тоже не хотелось, хотя книжку я захватила… Внезапное вдохновение напало на нас, когда мы посмотрели на часы и увидели, что времени до ужина оставалось совсем уже мало; мы снова вспомнили, что столовая большая, столиков много, и за каждым столиком… нет, надо так войти в столовую, чтобы все, кто сидел за этими столиками, проводили бы нас восторженными взглядами, рты бы разинули… мы вскочили с кроватей и стали весело собираться на ужин.
В столовой мы уверенно прошли к своему столику, и не успели еще сесть, как женщина в белом фартучке – очень приятная женщина, - тут же принесла и поставила на наш стол два омлета и две запеканки; мы с Людой начали есть; мы пришли рано, одними из первых, и народу было еще мало, но и те, которые были, с откровенным интересом поглядывали на нас; конечно, мы не смотрели ни на кого, но взгляд всегда чувствуется, пронзает… мы в секунду съели каждая свой омлет и только принялись за запеканки, как к нашему столу подошли двое – довольно молодой приятный хорошо одетый мужчина и рядом с ним хлипкий худенький студентик – студентиков мы распознавали безошибочно, с одного взгляда; они очень вежливо поздоровались – то есть мужчина за двоих, - и сели, и стали ждать, когда и им принесут ужин; мы, конечно же, сразу стали есть медленнее… Но ужин им почему-то не несли. Мужчина уже несколько раз оглянулся по сторонам и наконец подозвал женщину в белом фартучке, которая продолжала разносить омлеты и запеканки – всем, кроме наших новых соседей по столу; она подошла… и что тут началось! ужасный конфуз – оказывается, мы с Людой съели и свой ужин, и наших новых соседей по столу; напрасно мы говорили, что это мы заказали два омлета и две запеканки; получалось, что мы заказали на четверых, и должны были съесть или по омлету, или по запеканке, но никак не и то, и другое… мы покраснели от такого конфуза, мы извинялись, мы не знали… доев уже без всякого удовольствия злополучные запеканки, мы с Людой вышли из столовой теперь уже точно под прицелом любопытных глаз и направились к своему домику, и всю дорогу только и говорили, что об омлетах и запеканках – хотя мы и шутили, немножко противно было у нас внутри, и щеки горели от пережитого конфуза; начало, конечно, было… да что говорить! Зайдя в свою комнату, мы включили свет, сели каждая на свою кровать… делать было нечего – идти куда-то в вестибюль, смотреть в толпе народа телевизор нам тоже не хотелось, и все из-за омлетов и запеканок… в придачу ко всему лампочка в нашей комнате светила тускло, и читать при такой лампочке, только глаза портить…
И вдруг в это время в дверь к нам слегка и настойчиво постучались; мы с Людой невольно выпрямили спины и вытянули шеи в сторону двери (вот уверена я, что и Люда в этот момент успела подумать про запеканки и омлеты), дверь открылась, и на пороге появилась женщина, высокая, грузная, но не тяжело грузная, а как-то изящно грузная, а за ней мужчина, еще выше ростом, еще грузнее, в руках он нес две большие сумки; а у женщины в руках ничего не было, только изящная дамская маленькая сумочка. Они как-то по-стариковски, громоздко потолпились у двери, вошли в комнату и стали у порога; мужчина – назвать его стариком язык не поворачивался, такая у него была представительная, притягательная, отечески добрая, мягкая, располагающая наружность, - наконец поставил свои сумки на пол и выпрямился, и потер затекшие руки… женщина – назвать ее старухой невозможно, столько изящества, гордой, с достоинством осанки, и как она держала голову, а на голове аккуратная маленькая бархатная черная шапочка, - оглядела комнату, посмотрела на нас с Людой – а мы во все глаза смотрели на нее, - и сказала, обращаясь к мужчине: «Вот, видишь, меня к девочкам подселили; значит, я еще подхожу. Девочки, вы не против от такой соседки?» - чуть кокетливо добавила она. Мы с Людой привстали со своих кроватей и хором закивали, особенно я: «Нет, нет… что вы! Мы наоборот…» - Я так хотела еще добавить, сказать еще хотела, какая она приятная, муж какой у нее приятный, но это было бы уже как-то не к месту, или не ко времени; короче, это было бы чересчур.
Мужчина снова взял сумки и перенес их поближе к свободной кровати; поставил сумки и всем телом, вытянутыми губами потянулся к жене; она привычно подставила щеку, и он всем своим лицом, и лбом, и губами дотронулся до ее щеки – и мы с Людой поняли, что сам он сейчас уедет; и тут же вид у него стал немного растерянный, и он как будто не знал, что делать дальше – так и стоял, высокий, грузный, в распахнутом пальто, с разведенными вопросительно большими руками… а она взяла его двумя ладонями за лицо, посмотрела внимательно ему в глаза, поправила прядку волос, опустившуюся ему на лоб – а он, как теленок, принимал все эти ласки, - и сказала: «Все, иди, Толик ждет… иди; а то неудобно» «Да-да… да-да», - сказал он, опять неловко потянулся к ней губами и чмокнул в подставленную щеку, повернулся и пошел к двери; она пошла за ним; у двери он остановился – а мы с Людой во все глаза смотрели на него, - и сказал, наклоняя свою крупную, седую голову: «До свидания вам…» «До свидания, до свидания…» - хором ответили мы; дверь закрылась за ними.
Не успели мы с Людой посмотреть друг на друга, как женщина вернулась; мы так и сидели на кроватях, а она прошла и села на стул возле стола; «Уехал… - просто сказала она, - попросили соседа, и сосед не отказал, привез… а так и некому… как он будет без меня две недели? А сам настоял – отдохни, и все; а что мне отдыхать, что я делаю… так, копошусь целый день; все уже не то, руки не те, ноги не те, а когда-то я была… - она слегка вздохнула. - Ну что ж, давайте знакомиться, девочки, меня зовут Тамара Александровна, а муж меня с первого дня как назвал Тамарочкой, так до сих пор только Тамарочкой и зовет…»
Я уже говорила, что привезла в Ремизовку книгу; если есть книга, скучно никогда не будет, никогда не будет времени, которое не знаешь, куда девать; я ни разу не открыла эту книгу; у нас с Людой была Тамара Александровна Рябинина, она была у нас с утра, и до той минуты, как мы уснем…
Проводив мужа, Тамара Александровна начала разбирать свои вещи, вытаскивала и вытаскивала из сумок толстые платья, кофты, толстые юбки, кокетливые шарфики; один такой легкий тонкий шарфик был красивым бантом повязан у нее на шее; мы смотрели во все глаза; в углу возле двери стоял маленький топорный шкаф для одежды, Тамара Александровна подошла к этому шкафу и потянула его тугие скрипучие дверцы, которые, видимо, давно не открывались; увидела пустоту внутри и повернулась к нам; «Девочки, а вы свои вещи еще не развесили?» - спросила она. «Да нет, мы не будем вешать, - наперебой заговорили мы с Людой, - нам не нужны вешалки, вешайте вы… у нас спортивные штаны – что их вешать? – и водолазки… больше у нас с собой ничего нет… вешайте вы, Тамара Александровна, на все вешалки вешайте!» «Ну зачем… я и вам оставлю; ну и что ж, что спортивные штаны – все надо вешать в шкаф, а не на спинку кровати; девочки, вы не обидитесь на меня, но я буду учить вас – девочки, все вешайте в шкаф, сразу приучайте себя; вы еще такие молодые, вы где только ни побываете, вам это очень пригодится…»
Действительно, главное не слова, а как это сказано; а Тамара Александровна сказала так, что обе мы - и я, и Люда – почувствовали, что это чужая женщина искренне заботится о нас, о том, как мы будем выглядеть и сейчас и в будущем. Я встала первая, сняла со спинки кровати свою серую водолазку и синие спортивные штаны, и с каким-то непонятным для меня удовольствием повесила все это на одну вешалку в шкафу, а сверху прилепила еще и легонькое бежевое пальто, которое я почему-то повесила на гвоздь на стене – гвоздей на стенах было понатыкано множество; «Все, Тамара Александровна… мне хватает, больше мне не надо вешалок…» «Тань, мои не повесишь тоже?» - просительно, ленивым тоном протянула с кровати Люда; она так уютно лежала на кровати, и ей не хотелось вставать; «Ладно, давай… - сказала я, - так и быть уж…»
Потом Тамара Александровна начала приготовляться ко сну – она переоделась в халат, достала маленькое полотенце, мыльницу, спросила, где туалет и где умывальник, и вышла; вернулась она свежеумытая, порозовевшая; села за стол, поставила на него небольшое зеркало, достала баночку с кремом, и начала наносить крем себе на лицо, а потом похлопывать себя по щекам, по лбу, по подбородку кончиками пальцев, разглаживать лицо ладонями; мы во все глаза смотрели на нее; я смотрела и поражалась – с такой не показной – для себя – кокетливостью она все это проделывала… «Девочки, - сказала она, - за лицом надо ухаживать…» «У вас хорошее лицо, Тамара Александровна», - хором сказали мы с Людой правду. «Ну, у нас еще две недели… за две недели я вам столько рецептов расскажу… у вас есть тетрадь, куда записывать?» «Найдем, Тамара Александровна…»
Пожелав нам спокойной ночи – а мы ей в ответ – Тамара Александровна выключила свет; я слышала, как затрещала кровать под ней, как она со скрипом поворачивалась с боку на бок… а я думала – почему я не пошла не умылась перед сном; мне что, это не нужно? А зачем это Тамаре Александровне, ей почему это нужно… под ней кровать трещит, того и гляди развалится, а она каждую морщинку разглаживает, каждый волосок причесывает… и я уснула с непонятным, раздвоенным чувством в душе, как будто понимая, что я чего-то не понимаю….
На другой день после завтрака мы – и Тамара Александровна с нами – прогулялись по территории Ремизовки; воздух – чистый, ядреный, морозно-свежий, и я бы даже сказала – вкусный, как мороженое; один глоток такого воздуха, и лицо становится матовым, а щеки начинают гореть румянцем. Прошлись к беседке, старой, деревянной, стоявшей на отшибе, прошлись до лестницы, которая вела вниз по крутому склону; подморозило, и спускаться по заледенелым ступенькам мы не решились, да нам и не нужно было; мы нагулялись, надышались, и потянуло вернуться в комнату, на кровать… полежать, помечтать, поговорить о чем-нибудь – короче, дожидаться обеда; «Тамара Александровна, у вас муж такой представительный, вы так подходите друг другу, вы такие благородные оба…» - сказала я, когда мы с Людой, едва войдя в комнату, сразу скинули свои пальто и сапожки и с размаху плюхнулись на кровати, а Тамара Александровна устало опустилась на стул, притянула поближе зеркальце, которое стояло на столе, и начала внимательно разглядывать себя, поворачивая голову в стороны; «Девочки, - сказала она, - как полезно прогуляться; воздух здесь какой, девочки; здесь даже не устаешь, а ведь мы сколько прошли, да еще то вверх, то вниз, да еще скользко…»
А мне так хотелось, чтобы Тамара Александровна рассказала что-нибудь из своей жизни, особенно про замужество (самая интересная для нас с Людой тема) – как познакомилась она со своим будущим мужем, где, ну и все остальное… Тамара Александровна как будто угадала мои мысли, а может, просто знала… «Я замуж в семнадцать лет вышла, - сказала она, отстраняя от себя зеркальце и привычно складывая руки на столе. – А ему было двадцать пять; он увидел меня – и все… в тот же день поехали мы к его родителям; привез он меня в деревню, а у него семья большая, отец бородатый, мать в платочке, братья, сестры, и все уже женатые, и у всех дети… а я на все это смотрю – я первый раз была в деревне; тут на стол стали накрывать, ложки принесли деревянные, соль, хлеб, завернутый в полотенце; а хлеб деревенский, высокий, круглый, с толстой коркой… отец его подошел к столу, торопливо перекрестился, потом степенно двумя руками взял хлеб, прижал к себе и начал отрезать длинные толстые ломти… я в Ленинграде выросла, в детдоме, такого не видела никогда… тут на середину стола принесли и поставили большущую миску, а в ней щи, да горячие; вся семья уселась вокруг – и как начали хлебать щи ложками прямо из миски! ну и я тоже взялась за ложку… а сама сижу и смотрю – как мне дотянуться до миски… а меня мой толкает – ешь, а то голодная останешься, я и стала есть; зачерпну ложкой щи, а пока донесу до рта, половину разолью – так полоска и потянулась по столу от миски и до меня… отец его раз посмотрел, другой – а у меня уже руки трясутся – да как стукнет кулаком по столу, да как крикнет: «Налейте ей, что ли, в посудину в отдельную! Весь стол щами залила!» - я так и подпрыгнула на месте; а муж мой встал и говорит, а у самого голос дрожит: «Не обижайте мою жену!» Вот так мы и поженились, уже почти пятьдесят лет… Я помню, как мы с мужем первый раз ботики мне купили, резиновые, блестящие, внутри фланелька ярко-красная, а каблуки полые; дома мне муж сразу же из деревяшек два каблука вырезал и вставил в ботики; я надела ботики, а ножка маленькая, а ботики блестят, еще и кнопочка сбоку – красота, девочки, неописуемая… снимать не хочется; я стою и говорю – правда, до чего красивые ботики; а он: правда, очень красивые; только не ботики, а ноги у тебя красивые; да, когда-то были красивые… Девочки, давайте на обед собираться, пора; вставайте, вставайте, я и то вон не ложусь… а после обеда, девочки, если у вас нет других планов, я вам один хороший рецепт продиктую, а вы запишете – за лицом ухаживать надо, девочки… чтоб и лицо, и шея, и ручки, чтоб все у вас было в порядке…»
Столовая находилась на изрядном расстоянии от нашего домика, да еще на возвышении; это было очень удобно – туда быстрым шагом, и в столовую мы влетали разрумянившиеся, вдохновленные предстоящим обедом, тем более что кормили хорошо; а уж после обеда – степенно, не торопясь, прогулочка вниз, вниз, до корпуса, а там кровать, полежать, послушать… хоть Тамара Александровна и не поощряла наше лежебочество, мы с Людой все ее наставления выслушивали лежа на кроватях – кровати были самое уютное и притягательное место в нашей, честно говоря, бедненькой комнатке. «Девочки, - сказала Тамара Александровна, когда мы, сытые и довольные, и прогулявшиеся, вернулись из столовой, - доставайте тетрадь, записывайте… я вам один хороший рецепт продиктую». «Люда, записывай ты; я потом у тебя перепишу… у меня дома тетрадь», - я твердо была уверена, что заведу тетрадь… но в молодости мы девяносто процентов оставляем на потом, и проигрываем на все сто процентов; нам кажется, что так много времени впереди, а время ведь только уменьшается…
У Люды была одна хорошая черта – она не спорила; она достала из-под подушки тетрадь – вторая ее хорошая черта, что у нее была тетрадь и что тетрадь эту она вела аккуратно, - и приготовилась записывать. Тамара Александровна продиктовала какую-то маску для лица – я не вслушивалась, маски меня как-то не интересовали, - и вдруг в дверь к нам кто-то несмело, тихо и робко постучался; «Войдите», - внушительно сказала Тамара Александровна и двумя руками поправила прическу и шарфик на шее; мы с Людой с любопытством уставились на дверь; дверь как-то осторожно, с неуверенным скрипом отворилась, и на пороге показалась женщина, скорее даже не женщина, а серое неприметное существо. Вся как будто сжатая, боязливая, с лицом бесцветным и серым, угловатые скулы, острый нос, тонкие губы, глаза темные, потухшие и смотрели как будто просительно и тревожно; и даже одета она была – словно в монастырь собралась – во все темное, длинное, будто с чужого плеча… в руках она держала листок и ручку. «Извините меня, - неуверенным голосом сказала она, с какой-то непонятной боязливостью и таким же непонятным подобострастием глядя на нас, сделала шаг и остановилась на нашем пороге; Тамара Александровна, гордо изогнув шею, смотрела на нее. – Я ваша соседка, я в соседнем номере, рядом с вами, через стенку, утром я только приехала; тут стены, оказывается, тонкие, все слышно, вы разговариваете, а мне все слышно, все-все слышно… вы так учите девочек, и как за лицом ухаживать, и какой крем… - Тамара Александровна нахмурилась и гордо повернула голову от соседки, - я все записываю… а вот рецепт, который вы сейчас продиктовали… конец я не расслышала, не успела записать; я хотела спросить, как там, в конце, вот отсюда…» - и она начала, вглядываясь, неуверенно читать недописанный рецепт. «Людочка, продиктуй, пожалуйста, женщине, ты же записала….» - ледяным голосом сказала Тамара Александровна…
Когда соседка вышла от нас со своим листком бумаги, Тамара Александровна сказала с ужасом: «Девочки, что делается! Нас подслушивают, все слышно…. Ах, Боже мой! Стены тут, оказывается, тонкие, фанера одна… а я вам рассказываю… девочки, теперь разговариваем только шепотом, только шепотом… и как я учила вас за лицом ухаживать – там все слышно, девочки!»
Но тишина в соседкиной комнате продержалась совсем недолго; теперь уже мы слышали, как дверь ее постоянно то открывалась, то закрывалась, и хлопала все громче и громче; потом начали раздаваться голоса, и тоже все громче и громче; потом зазвенели стаканы, забулькало что-то… теперь уже мы невольно прислушивались, что делается за стенкой; а за стенкой гуляли напропалую… Тамара Александровна смотрела на нас пронзительными глазами и качала головой; «Девочки, что же это такое… - громким шепотом говорила она, - сколько же ей лет? И муж, наверно, у нее есть, и дети… девочки, что же это такое? И как она приедет потом домой, как мужу своему в глаза будет смотреть?»
А ночью мы проснулись от стука в стенку; спросонья мы ничего не могли понять, кто это стучится и к кому, а потом стало ясно – это кровать в соседней комнате равномерно билась об фанерную перегородку… А утром – мы уже собрались на завтрак – за стенкой, видимо, только проснулись, и начался громкий шепот, тревожные возгласы, уговоры, какие-то звонкие шлепки: «Уходи! Пока никто не видит… уходи! быстро уходи!» - мужской голос лениво отнекивался… потом дверь все же скрипнула, а потом слышно было, как дверь с треском захлопнули и заперли…
После завтрака мы снова гуляли по территории Ремизовки; подошли к застывшим елкам, потрогали заснеженные ветки, такие зеленые и такие пахучие даже зимой; солнце светило ярко, слепило глаза; снега было много – чуть сойдешь с дорожки, и проваливаешься чуть не по пояс… Нагулявшись и надышавшись, мы вернулись в комнату; мы были такие румяные, свежие, бодрые… Мы обратили внимание, что дверь в соседкину комнату была чуть приоткрыта, и как будто кто-то стоял за дверью, и еще мы вспомнили, что соседка наша на завтрак в столовую так и не пришла; но заглянуть в ее комнату мы и не подумали; а она, оказывается, притаилась и ждала нас – не успели мы снять свои пальто, как она постучалась к нам и оказалось на нашем пороге; она обвела глазами нашу комнату и нас; мы молча смотрели на нее; «Вы осуждаете меня, да? – смиренно и в то же время с нарастающим вызовом сказала она. - Осуждаете! а я всю жизнь с мужем прожила, и никакой любви никогда у нас не было, и никогда я его не любила, и он меня никогда не любил; я некрасивая, и он некрасивый; он военный, я и вышла за него замуж, и ему надо было жениться… так и прожили мы; и дети у нас некрасивые… только одна дочка, самая младшая, получилась красивая… столько горя из-за нее… ей семнадцать лет… не буду, говорит, жить, как вы с отцом, вы как чужие, а я так не хочу… изнасиловали ее… нет, вру! сама она; сама связалась с мужчиной, старше себя – даже отца старше! люблю, говорит, его, и все; а он, конечно, ее любит… еще бы и не любить! Мы на него в суд хотели, а дочка против нас… отравлюсь, говорит, или уйду из дома! у мужа с сердцем, в больницу попал, а у меня и так вся жизнь была… а теперь и вообще… А вы видели, кто ко мне ходит? – вдруг сказала она. – Я некрасивая, а он красивый, а ходит ко мне; я некрасивая, а он меня любит; вы осуждаете меня, а он меня любит; будь что будет, а я его люблю… а я в жизни не знала! – выкрикнула она. - Извините…» - и она вышла.
Мы все трое оторопели; что у нас разыгрывается-то через стенку… Первая пришла в себя Тамара Александровна; «Девочки, она пьяная! – с ужасом сказала она. – Она пьяная, девочки, она выпившая! Иначе не наговорила бы такого! Муж у нее некрасивый… это она чтоб себя оправдать! девочки, да разве же так можно! Да как же она домой приедет, она же сама говорит, что у нее дети, что муж у нее… вот такие, девочки, серенькие, вот такие невзрачненькие, они самые опасные, они самые испорченные, девочки, вот дочка и в нее…»
Тамара Александровна перечеркнула мне все впечатление от рассказа соседки; а я-то вообразила себе драму, душевные муки, подспудные страдания, рвущуюся душу; а тут, оказывается, дело-то и не в душе; совсем в другом тут, оказывается, дело; а если сказать по-простому, то тут самое обыкновенное… (извините).
Мы пришли в столовую на обед и уселись за свой столик; вдруг стремительно влетела наша соседка; мы с любопытством покосились на нее – я и Люда; Тамара Александровна даже бровью не повела в ее сторону; а она была какая-то взбудораженная, напряженная, и даже похорошела, особенно глаза у нее вдруг стали сверкать и выделяться на ее лице; и лицо у нее было уже не серое, а бледное и белое, и пронзительные темные глаза на этом лице; она села за свой стол недалеко от нас и время от времени резко, через плечо, оглядывалась на дверь… заходили то одни, то другие – она не реагировала ни на кого; и тут в дверях появился мужчина, довольно высокий, довольно молодой, довольно плотный, приятной внешности; есть такие лица, в которых доброта, готовность к шутке, искреннее расположение к людям как бы прописаны, и лица эти всегда симпатичны, и всегда притягивают взгляд; такое симпатичное, открытое лицо было у мужчины; он чуть-чуть оглянулся по сторонам, увидел нашу соседку, уверенно прошел к ее столику и сел против нее; она быстро взглянула на него, она была как сжатая пружина… она смотрела прямо перед собой, а напряженные руки ее лежали на столе; он сел, спокойно откинулся на спинку стула, спокойно посмотрел на нее… и вдруг резко наклонился к ее руке и начал покрывать эту руку поцелуями; а она застыла, не дышала, и не отрывала свою руку… я даже не видела, куда в это время смотрели моя Кудашкина Люда и Тамара Александровна; краем глаза, до боли, я смотрела на соседку и ее мужчину; я видела, как его голова, с темными взлохмаченными завитками на затылке, двигалась туда-сюда – он целовал и целовал ее руку, и снова целовал… в душе у меня бушевала буря, а у них, наверно, была любовь… все-таки, наверно, любовь…
Так не интересно рассказывать про нас; опять после обеда втроем гуляли мы по территории Ремизовки; потом, посадив приуставшую Тамару Александровну на деревянную скамейку, прогретую солнцем, мы с Людой попроваливались в снег, пробираясь до дальних елок, покидали друг в друга снежками, вспотели, раскраснелись, и наконец уселись рядом с Тамарой Александровной; мы пылали – и от обеда, и от прогулки, и от жизни, которая играла и бурлила в нас… Тамара Александровна, щурясь на яркое солнце, поглядывала на нас; лицо у нее было спокойное, но она не улыбалась, не веселили мы ее… «Тамара Александровна, - вдруг сказала я, - а дети есть у вас?» - спросила, и тут же сердце у меня невольно екнуло – ведь если б были, хоть слово хоть раз сказала бы она про детей…
Я смотрела на Тамару Александровну, а она, вместо ответа, задумалась… я удивилась – никто никогда не задумывается, есть ли у него дети… а Тамара Александровна склонила набок голову в черном бархатном берете, и лицо ее, всего на секунду, вдруг просветлело, словно озарилось вдруг изнутри солнечным лучом… Она сказала: «Сын у меня был, - она сделала невольное ударение на слове сын; помолчала, потом добавила: - Приемный; я его совсем маленького взяла; это отдельная история, девочки…» «Расскажите, Тамара Александровна, - просительно сказала я, и добавила: - совсем маленького, Тамара Александровна? С маленькими же труднее… И муж ваш согласился?» «А он и не знал, он на войне был. Мы как поженились, война началась; он работал, а я училась; его сразу же забрали, и ушел он на фронт, а я осталась в Ленинграде; он ушел, а я осталась одна. А тут блокада… и ведь сына своего я сама нашла…» - и снова она выделила эти два слова – сына своего. «Как сами нашли?» - чуть ли не шепотом сказала я; я так боялась, что вдруг Тамара Александровна перестанет рассказывать, вдруг передумает, вдруг исчезнет у нее настроение…
Моя Кудашкина Люда, развалившись на скамейке и раскинув в стороны руки, сидела рядом, с другой стороны Тамары Александровны, и не слушала нас; Люда сидела, прищурив глаза и подставив лицо солнцу, и такая блаженная, отрешенная полуулыбка была на ее лице, что я просто поняла – она наслаждается всем, что вокруг нее - солнцем, воздухом, натыканными в снежные сугробы зелеными елками, и даже обедом в желудке...
Тамара Александровна не отвечала; она молча сидела с вдруг расплывшимся, обрюзгшим, посветлевшим и погрустневшим лицом. «Расскажите, Тамара Александровна…» - снова просительно сказала я. «Тяжело мне рассказывать…. а сына своего я в подвале нашла. Я мимо бежала, слышу – как будто ребенок плачет… ой, девочки! Он уже замерзал, замерз уже, уже посинел… я когда нашла его, он уже и плакать не мог… как он один оказался на улице, как в подвал зашел? или кто-то завел его туда и оставил там; а только я услышала – ребенок плачет… а я мимо бежала, мороз, у меня шапка на голове, а сверху платок толстый, а услышала… Я остановилась, сначала не поняла, откуда… а потом спустилась в подвал, а там темно, ничего не видно, я руки вытянула, шарюсь по углам, на стены натыкаюсь – нет никого; и вдруг нащупала пальтишко, шапку, ноги его в штанишках, валенки, лицо нащупала, а лицо ледяное, и он уже не плакал… Я как схватила его, взяла на руки! Прижала к себе! И больше я его не отпускала, никому я его не отдала. Потом уже мужу написала, и после войны мы с мужем его усыновили… - голос у Тамары Александровны упал, и она замолчала. Я сидела рядом с ней, совсем близко, сидела вполоборота и смотрела на нее; не знаю почему, но такая боль передалась мне от всего ее благородного и такого возвышенного облика; мне так хотелось, чтобы она рассказывала и дальше, но она сказала только, быстро и без всякого выражения: - Так я нашла своего сына». Она сидела, ссутулившись, опустив голову и пристально смотрела на свои ладони на коленях; ладони были залиты солнцем, и каждая черточка выделялась на этих ладонях. «А мать этого мальчика?» - неизвестно почему, но я допытывалась; пусть я и фильмы видела про блокаду в Ленинграде, как люди умирали прямо на улицах, и слышала страшные рассказы, и читала, но все равно невозможно было вобрать в себя, чтобы мать оставила своего ребенка и не искала бы его. А Тамара Александровна сказала коротко: «Нет… - потом добавила: - никто у него не нашелся… - и добавила еще раз: - Да и время было… такое…» - и она вздохнула.
А я все спрашивала, я не могла остановиться: «А свои дети, Тамара Александровна?» «Дочь у нас, живет в Ленинграде, и внучка, и правнучка… раньше мы с мужем каждый год к ним ездили, а то и по два раза в год… а вот уже лет пять, как тяжело нам… летом они все приезжали, дочь зовет, поменяйтесь, говорит, на Ленинград… да все бы я сделала, девочки, и на Ленинград бы поменялась, да только… - она замолчала, опустила голову, и пристально смотрела и смотрела на свои раскрытые ладони, словно пытаясь разглядеть на этих ладонях линию какой-то другой, другой жизни; и снова что-то тяжелое мне почудилось, и слова застряли у меня в горле. – Да только, девочки, как умер наш сын… вот все могу, и дома копошусь, и что-то придумаю на день себе, и что-то записываю, коплю… а как до дела доходит – все, смысла нет; застыло вот что-то внутри… был бы сын жив, о! давно бы и на Ленинград поменялись, и его бы с собой перетянули, и жили бы мы… а без него – нет! Смысла нет, жизнь перевернулась, опустела… и дочь есть, и внучки есть, а его нет! А без него все наполовину, не хватает, не полное все как-то без него…» «А что с ним было…» - неуверенно проговорила я; я чувствовала всем своим существом, что спрашивать не нужно, но не спросить я не могла, мне нужно спросить. «Сердце отказало, прямо на работе… он на железной дороге работал; мне как позвонили… у мужа с сердцем, в больницу попал, и ведь я сама его привезла, купе мне дали, а ведь не положено; так вдвоем мы и ехали с ним; он лежит, а я смотрю на него, он лежит, а я смотрю, он лежит, а я смотрю… вот тогда в душе у меня что-то умерло, девочки, такая пустота… вот потому и не переезжаю никуда; зачем? От пустоты от этой теперь уже никуда…» «Вы так любили его?» - тихо спросила я. «Я и сейчас его люблю…» - сказала Тамара Александровна.
Мы еще какое-то время посидели на скамейке; я искоса поглядывала на Тамару Александровну; я представляла себе ее семнадцатилетней, как она топает маленькой ножкой в резиновом ботике, с деревянными каблуками, которые вырезал и вставил в ботики ее муж; я видела, как дрожащей рукой несет она ложку с горячими щами через весь стол, и как щи расплескиваются по всей дороге… Я все это ясно видела. Одно только мне трудно было представить себе – тот железный, человеческий настрой, который был в душе у всего поколения Тамары Александровны, был у нее самой. Ведь она была тогда совсем еще девочка – она была младше нас с Людой, - как она могла разом, в секунду, даже не задумываясь, взять брошенного ребенка и потом вырастить его; и это в Ленинграде, в блокаду, это в страшный голод…
Я посмотрела на Люду; она все так же сидела, раскинув в стороны руки и прищурившись на яркое солнце, и блаженствовала под его лучами… нам с ней обеим было по двадцать, и мне казалось, что эти наши двадцать не выдерживают никакого сравнения ни с семнадцатью Тамары Александровны, ни с ее восьмидесятью…
На другой день Тамара Александровна уехала от нас; немногим больше недели пробыла она в Ремизовке; приехал все тот же сосед, Толик, и увез ее – у мужа Тамары Александровны случился сердечный приступ, хорошо, он успел постучаться в стенку, и соседи вызвали скорую; теперь он в больнице. И Тамара Александровна уехала; уехал и мужчина, который полюбил нашу некрасивую соседку, или она полюбила его, и мы с Людой слышали, как она, уже не стесняясь ни от кого, плакала на весь коридор… слышали, как он говорил ей смущенным и виноватым голосом: «Ну все, все… все уже! отпусти; ну все! Автобус ждет, уедет!» - а она цеплялась за него, рыдала и повторяла как заведенная: «Ты не потеряешь мой адрес… ты ведь не потеряешь? Ты ведь точно приедешь? Ты точно… ты приедешь?»
Как все проходит в жизни, и как все остается…