Жил в нашей деревне Злыднево Прокопка. Никто не знал, из каких он краев, а сам мальчонка не сказывал, потому как немой. Был бы дорожный человек[i] — никто бы не беспокоился. А он словно в наш берег решил врасти.
Не боле семи годков ему было, как нашли мальчонку в начале декабря у порога нашей церкви в худом армячишке с чужого плеча, рукава по земле волочились. Глаза у него голубели, как январский лед на Двине. А только потом узнали, что и нрав у него угрюмый, как у Мурмана.
Прибился к одной вдове нахлебником, та мальца и выкормила как сына родного. А поп наш окрестил его Прокопкой.
Как стал найденыш в возраст входить, то стало заметно, что он шелоник[ii] пропащий. Вдовица уже и тому рада была, что Прокопка о вине зеленом не заикался и только баловством маялся с утра до вечера: то печку беленую картинками размалюет, то из чурочек детишкам игрунков вырезывает. И всё-то она тужила: «Вот помру, как мой малохольный сам-один жить будет?»
Помор наукой отцовской, дружками да своим трудом на море силен, а у этого Прокопки ни отца, ни дружков, ни силы. Староста-брюхан[iii] сказал: «В артель не гож, только в церкву вхож». Потому вдовица его пристроила служкой. Как немому в церкви служить? Ни спеть, ни прочитать, ни помолиться. Только полы мыть да воск топлёный соскребать.
Как-то раз явился Прокопка к охотникам и на беличий хвост показывает. Посмеялись охотники, но дали: не рухлядь же, никакой цены не имеет. Прокопка с хвоста волосков надергал и сделал кисточку. Той кисточкой в церкви доски размалевал. Люди добрые увидали, оторопели. Вчера досками крынки покрывали, а теперь с них смотрят Николай Угодник и Прокопий Устюжский. И так строго глядят, как будто все грехи твои ведают, получше всякого попа.
Пришел староста-брюхан к попу и предложил: «Давай по чарочке за здорово живешь». Тот согласился, а староста и молвил дальше: «В церкви порато[iv] строго стало, дыхнуть негде». Поп спорить не стал, а навеселе все доски поснимал и поразбивал: «Не по канону писаны, без благословения. Да и миряне через Прокопкину мазню на службу ходить не стали».
Сказал староста Прокопке: «Коли малевать охота – иди бабам горшки расписывай». Прокопка домой воротился, дождал первого снега, замесил его в плошке и давай по окошкам водить. Вдовица головой покачала: «Совсем нахлебник умом тронулся». Молчал Прокопка, только всё рисовал и рисовал. А как вечером лучину затеплили, так все окна волшебными узорами покрылись: цветы луговые, птицы райские. Вдовица глаза протёрла – господи святый! Не на окошках, а по всей горнице цветы в кадках. Пахнуло летним покосом. Над этими цветами птицы длиннохвостые запорхали. Пока лучина горела— всё любовались на лазоревые цветы да на птиц райских. А как темень ночная пришла — чудеса пропали.
Рассказала вдова бабам о чуде дивном на другой день за прялками.
Бабы не поверили.
— Чего ты чихиряешь?[v]
— Знамо дело, что Прокопка твой чу́дой[vi]. Да смотри, чтобы и ты не стала безразумной.
Одна Марфутка, старостина дочка поверила, но промолчала. Пришла на другой день к нахлебнику и говорит: «Сказывала мамка твоя названная, что ты умеешь диво рисовать. Нарисуй и мне на окошке».
Прокопка зачерпнул золы и замесил её в плошке. Нарисовал Марфутке на снегу у порога сани-розвальни и тройку лошадей. Загарцевали[vii] кони в яблоках, копыта серебряные зазвенели, порохню подняли и остановились. Засмеялась Марфутка, села в волшебные розвальни, а Прокопка – на облучок. Все бабы и старики за дворы высыпали, рты разинули. Накатались Марфутка и Прокопка вдоволь, сани под ними дзынькнули и рассыпались золой. А коней и след простыл — дымом печным завились.
Староста Марфутку вожжами вытянул: «Как ты посмела, девка, при всём честном народе с Прокопкой валандаться[viii]! Всю честь девью прокатала!»
Только Прокопка домой к вдовице вернулся, а там уж и деревенские на порог:
— Мы думали, что ты нахлебника порядку научила. Да не в дурня корм. Он добра нашего не помнит, выходками добрых людей смущает.
Хвост беличий в печи спалили. Кисточки переломали об коленки.
Посмотрел Прокопка на них синими глазами, даже головой не качнул. Вдовица заплакала, да и как не плакать, коли сын приемный такой непутящий оказался.
— Эх, Прокопка! Кабы ты делом занялся! Зряшно землю топчешь и хлеб мой горький, слезами политый, ешь.
На другой день Прокопка котомку собрал, старый зипун надел, веревкой подпоясался, вдовице в пол поклонился, и только его и видели.
Пропал совсем Прокопка, ни слуху, ни духу. Да и не искал никто. Только вдовица в окошко поглядывала, вдруг воротится.
Настала весна — стали купцы наезжать, товары смотреть. Песца берут и рухлядь другую, от пряжи нос воротят, а на кружева и не взглянут. Бабье рукоделие им не по нутру.
— Что ж добрым товаром гребуете? — посмотрел грозно староста-брюхан.
— Не гребуем, мил человек, а только товар ваш своей цены не стоит.
— Как не стоит? О прошлом годе брали, чего ж нынче не так?
— О прошлом годе другого не было. А в этом году мы у соседей запаслись.
— Дайте глянуть-то!
Бабы столпились, купцы один тюк вытащили, и уголок отогнули. Все ахнули, кто и красоту не понимал. Кружево заплетено так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Жар-птицы и цветы лазоревые, сани с тройкой лошадей, дворцы и храмы.
— Царица-матушка просила дива сыскать. А то у ей во дворце скатерти на большой стол не хватает. Послов заморских удивлять нечем.
— Так хоть пряжи какой возьмите, — бабы взмолились, а купцы усмехаются.
— Пряжа ваша толстая и грубая, на чулки годная. А мы нынче тонкую скупаем.
И показывают мотки. Пряжа тоньше волоса, да крепче каната морского.
— Бабы из соседнего села обучились и кружева плести, и нитки прясть. Прялки у них дивными росписями украшены, а узоры им какая-то волшебная кисточка рисует. Бабы и девки запоминают, и под стать рисункам коклюшки переставляют.
— Уж не наш ли Прокопка малохольный той кисточкой водит? — староста хмыкнул, а сам за бороду себя дергает от досады.
На другой день собралось вся наша деревня Злыднево на сход.
— Вот те и шелоник! Проглядели…
— Надоть Прокопку к нам позвать в обратную.
— А коли не пойдет?
— Силой увезём.
Стал народ аюшиться[ix], старики головами крутят. Но по брюхановскому слову порешили. Поехал наш староста с попом в соседнюю деревню и забрал Прокопку. Посадили его в амбар под замок и наказали:
— Тут сиди и малюй. Для прибытку.
А Прокопка нарисовал ключик, отворил замок и был таков.
Говорят, его в белокаменной видели. Живёт при дворе сытно, для матушки-царицы волшебные узоры выводит: на печных изразцах в палатах, на Царских вратах в домовом храме, на платьях и уборах разных. А про деревню Злыднево и не вспоминает.
Только Марфутка, которую замуж вскоре выдали, когда-никогда слезу горькую утрёт, заслышав хрустальный цокот коней в серых яблоках.
[i] Путешественник
[ii] Плохой работник
[iii] Разбогатевший артельщик-рыбак
[iv] Очень, сильно
[v] Пустословишь
[vi] Юродивый
[vii] Заплясали
[viii] Возиться
[ix] Сомневаться
ПРО ТЕЩИНЬКУ ЗЛОМУДРУЮ
До чего ж у меня тёща зловредная, словами не передать! По виду и не скажешь: чёрное платье вдовицы, на голове платок беленький. Голос тихий и ласковый. Но так и вижу, что она в мою сторону думает: «Примак да ва́ворок[ix] бестолковый». Зыркнет и ухмыляется. Я сразу проверяю, может, в портках прореха у меня или другая какая потеря.
Сказал я своей жене, как отрубил: «Чтоб и духу твоей мамани в нашей избе не было!» А детям моим — хоть хворостиной их учи, хоть козулями[ix] сахарными угощай — бесполезно говорить. Балуны[ix]! К бабке за шанежками ходят, и жалуются: «Тятя то, тятя сё. Забор покосился, с дымника труха валится, хлеба нетути». И опять жена на свой кулак мои кудри навертает.
А ещё кот у тёщи есть — чистый поганец. Зовут Тимофеем Матвеичем, как нашего старосту, только у старосты есть фамилия, а котам фамилиё не полагается. Есть у меня мысля давняя, остатняя, что энтот кот неспроста к нам зачастил. Придёт, понюхает, хвостом покрутит и к тёщеньке ворочается. И тоже всё докладает, что и как.
В общем, в глазах семьи и обчества стал я растяпа и недоуздок. Нету мочи терпеть издевательства от бабского полу!
Решил я навести для началу порядок в своих отношениях с тёщей и её котом. Надел я кафтан почище, портки без заплат и двинулся без лишнего смущенья на другой конец села. Надо мимо старосты пройти, потом по мостку и по берегу ручья.
Иду и нутром чую, что будет неприятный разговор. Староста уж стоит у калитки, бороду оглаживает. Тройка на нём чесучовая, зятя купецкий подарок. Ну, думаю, мне б такой пинжак, плевал бы я на тёщины ухмылки.
— Эй, Парамон Михалыйч, пошто в среду коз пасть не стал? Твоя череда.
— А чего я буду коз пасть, коли это не мужицкое дело. Мало ли дитятей по деревне бегает?
— Да к мужицкому делу ты не больно трудли́вый[ix], — усмехается староста. Тоже поганец, не хуже кота. И имя-отчество у них однотипные не случайно.
Не стал я со старостой время тратить. Пошёл через мосток. Там ввакушки[ix] квакают — залюбуешься, как они свои песни весенние выводят. Я когда за милушкой своей волочился, тоже песни под гармошку пел… Только после свадьбы она гармошку отобрала да запрятала. А ежели у человека песню отобрать, то какая жизнь настанет? Работа тяжкая да щи постные. Постоял я полчасика, расчувствовался: «Жёнка мужа извела. Под свой норов подвела!» Пошёл дальше по берегу. Между берёзок и сосёнок молодухи бельё полощут. Хохочут, подмигивают.
— Парамон Михалыч, — говорит Меланья, — отчего не в море? Жену стережёшь?
— А, может, у него сети худые? — Фроська подхватывает.
— Сеть худая — не беда, коли крепкая ел… — ветер унёс похабную частушку Меланьи.
— Знаешь, Меланья, отчего тебя замуж не берут? Язык у тебя — чисто язва, — ответил я с достоинством и двинулся мимо.
А настроение уже того-не этого. К избе тёщиной подошёл, совсем расквасился. Постучал, на крыльце лаптями пошоркал и вошёл в горницу. Смотрю: тёщинька моя зломудрая прядёт у окошка. Навстречу поднялась, поклонилась.
— Проходи, дорогой Парамоша, откушай чаю с шанежками.
— А кот твой, маманя, где? — спрашиваю.
— А кто ж его знает? Может, на печке, а может и на крылечке.
Ну, сел я за стол, чинно съел десяток шанежек. Чаю нахлебался, аж три полотенца извёл, пот вытираючи. Чувствую, что настало время для сурьёзного разговору.
— Маманя, — говорю, — вы почто в жизнь мою семейную мешаетесь? Вы зачем беззаконие наводите? Из-за ваших советов моя жена завсегда смурная, а в деревне болтают лишнее. Коль у вас язык длинный — в карман передника его пихайте. А чтоб в дом ко мне — ни ногой. А ежели по внукам скучаете — можете гостинец передать.
Встал из-за стола важный — дело сделано. А тёща смотрит так смирнёхонько.
— Шанежек я, дорогой Парамоша, внукам завсегда передам. А кто им песенку споёт, сказочку расскажет?
— А вы в мешок кидайте шанежки да сказки свои, авось снесу.
Эк я над тёщей подшутил! Пусть не думает, что лыком шит, соплями штопан!
Тёща кивнула и пошла в сени. Я в горнице остался. Вправду сказать, мне у тёщи нравилось. На занавесках цветочки разные вышиты, на стенах картинки про русско-турецкую войну. На койке подушки, как пельмени — белые и плотные, так бы за угол и укусил. Дух в доме завсегда приятственный: то от опары, то от хлеба. От шанежек, мёда, иной раз и ухи с головизной. А что мышами не пахнет — это я на Тимофея Матвеича списываю. Хотя и этим поганцем тоже не пахнет.
Вышла моя тёщинька с мешком.
— Извини, — говорит, — что задержала тебя, дорогой зятёк Парамоша. Уж больно долго сказки четверым внучкам сказывать и песни петь.
— А с чем гостинец?
—Да про волчка-сербочка, про медведя на льдине и про северное сияние.
— Эка баба! — рассердился я. — Шанежки с какой начинкой?
— С голубикой и брусникой.
А у самой лицо такое хитрое, прямо что-то она задумала. А что — не пойму. Я мешок поднял — не сказать, чтоб дюже тяжёлый. Про кота внезапно вспомнил и говорю суровым голосом.
— Вы, маманя, коту накажите, чтобы к нам в избу не ходил. Мне от вас шпиёнов не надо.
— Ды как же я, Парамоша, коту прикажу? Он у меня животина безответственная. Где хочет, там и ходит, дозволения не спрашивает.
— Без хвоста останется — поумнеет, — буркнул я и домой двинулся.
Дошёл до берега речки. Уже ни Меланьи, ни Фроськи не было. Грустно стало. Хоть и насмешницы, но бабы молодые, румяные. Смотреть приятно, и по телу истома разливается. Вытащил я от грусти шанежку из мешка и съел. С голубикой. Перешёл через мосток. Ввакушки как пели, так и поют. Чего им сделается? Неженатые ведь. А потому тёщи зловредной у них нету и не предвидится. Снова вытащил шанежку из мешка и съел от печали. С брусникой. Дошёл до дома старосты. Тимофей Матвеич с сыновьями на телегу тюки какие-то грузит. Принюхался — рыба сушёная. У нас-то не с полюшка, а с морюшка.
— Это ж сколько вы рыбки наловили, чтобы тюками её на ярманку возить?
—А ты сети почини да лодку — и узнаешь, — отвечает мне Тимофей Матвеич, а сам в бороду смеётся.
Вытащил я от досады шанежку из мешка и съел. Снова с голубикой попалась.
Домой пришёл. Подбежали сынки-дочки: «Тятя, тятя!» За гостинцами тянутся. Я мешок раскрыл, а там пусто. Где шанежки? А сказки-песенки?
Мне моя маманя говаривала, что побасёнки да прибаутки очень непоседливые. Только зазеваешься — они сразу шасть во все стороны. Не поймаешь. А уж сказки и вовсе норовят на чердак шмыгнуть или в подпол, в печку да за прялку. Поискал я по избе — не нашёл. Призадумался. А что если я их по дороге растерял, пока мешок раскрывал?
Как ни крути — опять во всём тёща виноватая. Нечего было сказки вместе с шанежками в мешок совать. Где это видано: вали кулём, там разберём?
— Так, детушки мои, — говорю я сынкам-дочкам без долгого размышления, — ступайте сами за гостинцами к бабушке на край деревни. И накажите ей, чтобы в другой раз она по-хозяйски все в один мешок не запихивала. Это не порядок. Ещё бы кота туда сунула, зловредная! А растяпой меня называть нечего!
________________________________________________
[ix] Ваворок – туша морского зверя, выброшенная на берег, годная только на шкуру.
[ix] Козули – пряники.
[ix] Балун — балованное дитя.
[ix] Трудливый – трудолюбивый.
[ix] Ввакушки —лягушки.