Глава из романа «Баржа смерти»
Серые тупорылые автобусы привозили раненых в госпиталь со стороны улицы Дзержинского. Надя снимала с раненых грязные кровавые бинты, врач оказывал им первую помощь, а она затем бинтовала солдатские раны.
В первые месяцы войны в госпиталь поступали всё молодые мальчишки и старики- ополченцы. Та самая категория солдат, наспех обученных и плохо вооружённых.
Когда прибывал раненый в ногу или в бедро, и надо с него было стаскивать грязные кальсоны, Надя мучительно стеснялась. Звала пожилую санитарку Глашу. Та говорила: «Кока разница мужик или баба. Коли в кровище и беспамятстве».
Потом раненых перемещали на носилках по палатам, в аудитории педагогического института имени Герцена, где раньше студенты изучали историю ВКП (б), политэкономию, высшую математику и прочие науки.
Грязные бинты санитарка куда-то уносила. Но часто куча окровавленных бинтов появлялась в углу госпитального двора. Надя не раз видела, как бинты забирали две женщины. Стираные бинты они возвращали в госпиталь. Женщинам за это выдавали по куску хозяйственного мыла. Жили они на первом этаже дома, где была квартира Надиной сестры Веры.
Позже Надя узнала, что это были учительницы школы 210, которая находилась на проспекте 25 Октября, совсем недалеко от Мойки.
Именно на стене школы № 210 Надя впервые увидела надпись: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Позже она увидела такую надпись и на других зданиях Ленинграда. Выходя на проспект, всегда вспоминала об этом предупреждении. Перебегала на противоположную сторону проспекта. Девчонки-медсёстры, их было трое, Лариса и две Тани, с которыми она выходила на проспект 25 Октября, смеялись над ней: «Что ты, ярославская дурёха. Куда ты бежишь? Здесь же солнечная сторона». Верно, Небесный счетовод предупреждал Надю, не слушать своих подружек-медсестёр. Зимний день выдался особенно солнечным. Девчонки перебежали на ту, солнечную сторону. Только перешли мост через Мойку и попали под обстрел. Из трёх девчонок живой осталась только одна Лариса. Погибли обе Тани, как раз возле дома, где была когда-то кондитерская Вольфа и Беранже.
Ещё до войны Гриша показывал Наде этот дом. Рассказывал, что Пушкин перед дуэлью зашёл полакомиться пирожными в эту кондитерскую. А она находилась как раз на солнечной стороне Невского — это по-старому.
Гриша внушил ей, что есть только Невский проспект. А 25 Октября — мы и так помним, что это день Октябрьской Революции.
А до войны на месте кондитерской находился овощной магазин. И когда Надя с Гришей собирались проведать Сашу с Верой, то непременно забегали в этот магазин, покупали капусту провансаль. Нравилась эта капуста обеим сёстрам. И их мужьям тоже, особенно под водку.
А девчонок очень жалко. Такие симпатичные были. И Надя на них не обижалась, когда они смеялись над ней. Называли провинциалкой, когда Надя предлагала пройтись по Невскому. «Что ходить-то, что ходить-то. Другое дело — по делу», — смеялись обе Тани «Не Невский, а проспект 25 Октября. Сколько тебе раз говорено». — Серьёзно произносила Лариса, девочка очень правильная с комсомольским значком на груди. И когда эта девочка надевала медицинский халат, то этот значок непременно появлялся на нём. А те две, что погибли под обстрелом, тогда громко хохотали. И уже не над Надей, над своей подружкой Ларисой. И Надя тоже смеялась. Но не очень, чтоб не обидеть правильную комсомолку.
В одном из зданий, где до войны было общежитие студентов, расположилось общежитие медработников госпиталя. Там и жили эти девочки.
Уезжая в Ярославль, Вера оставила сестре ключи от своей квартиры на Мойке. И за это Надя с особенной благодарностью вспоминала Веру.
Зимой 42 года трамваи не ходили. Город стал пешим. Конечно, Надя могла поселиться в общежитии, никто бы не возражал. Все понимали, что с Лиговки до Мойки в лютый мороз не очень-то побегаешь. Но у Нади была своя квартира, ну, не своя личная, а родной сестры, и это все знали. И Надя там жила. От Вериной квартиры до госпитальной столовой, где питался весь медперсонал, было всего-то пробежать два двора. Но протопить Верину квартиру было трудно. Надя во вторую комнату дверь закрыла и завесила её одеялом. Но всё равно из–под двери сильно дуло. Вера с Сашей оставили для Нади дрова. У каждого жильца в подвале была клетушка для дров под замком. Дрова и до войны были большой ценностью. А сейчас, вообще, дрова стали золотыми. Некоторые клетушки стали взламывать и дрова воровать. Поэтому оставшиеся жильцы дома, а их осталось не больше трёх-четырёх семей, решили скинуться и поставить в подвале крепкую дверь с амбарным замком. Вообще, как считала Надя, дров должно было хватить на первое время. Но что такое «на первое время»? Надя старалась об этом не думать. В апреле 42 года по Невскому пустили трамваи. И Надя решила проведать свою комнату на Лиговке. Решить–то она решила, но выбраться было сложно. В госпитале была занята до позднего вечера. Так что собралась только в начале мая.
Вот он, Лиговский проспект. Редкий прохожий проплетётся вдоль домов. Деревянная дверь на входе в парадную исчезла. Верно, пошла кому-то из жильцов на дрова. По гулкой лестнице Надя поднялась на третий этаж. В коридоре двухкомнатной коммуналки было тихо. Соседи по коммуналке, девушки-сестры Фрида и Рахиль никак не давали о себе знать. Надя вошла в свою комнату. Хотя на улице сияло весеннее солнце, в комнате был полумрак. Окна, заклеенные бумажными полосами крест накрест, выходили в тёмный двор-колодец. Небогатая мебель была покрыта слоем пыли. Надя с тряпкой прошла на кухню. Жёлтая раковина под разбитым зеркалом. Из крана текла тонкая струйка ржавой воды. Надя повертела кран, и вода вообще перестала течь. Она вдруг вспомнила, что входная дверь в квартиру была не заперта. Да, да. Она отпирала только дверь в свою комнату. Стало тревожно, что с соседками? Надя осторожно постучала в комнату сёстрам. Не получив ответа, открыла дверь. Обе девочки лежали, накрывшись одеялами. Одна лежала на кровати, другая на диване. Видны были их головы в чёрных кудряшках. Надя наклонилась над одной, взглянула с тревогой на другую. Серые лица старых женщин. В одной из них Надя с трудом узнала восемнадцатилетнюю Фриду. Она была без сознания. Пульс еле улавливался. Надя подошла к другой сестре. Рахиль лежала на животе. Лицо её было повернуто к окну. Глаза закрыты. Руки её были спрятаны под одеялом. Надя сдёрнула с Рахиль одеяло. На Рахиль были надеты вязаная кофта и ночная рубашка. Ночная рубашка была задрана на спину. Байковые штаны спущены до колен. Ягодицы были оголены. Нет — одна ягодица была отрезана. Зияла чёрная рана с давно запёкшейся кровью. Надя почувствовала, как рвота подступает у неё к горлу. Она выбежала на лестницу. И её вырвало горькой желчью. На улице стало полегче. На Лиговке — редкие прохожие. Надя пытается остановить кого-нибудь, просит помочь: «Там девушка умирает, а другая мёртвая». От неё раздражённо отмахиваются: «В каждом доме умирают. На всех не напасёшься». И проходят мимо.
Вот с Невского заворачивает серая машина с красным крестом. Машина ещё не набрала скорость, Надя бросилась к ней. Машина тормозит. Из кабины тяжело вылезает пожилая женщина. «Ну что, тебе жить надоело? — устало говорит она. Надя сбивчиво рассказывает про своих соседок. Женщина стучит в кузов машины. Слышится мужской голос: «Чего там?» «Чего, чего. Хватит прохлаждаться», — сурово отзывается женщина. Из задней двери машины неловко вываливаются двое мужчин неопределённого возраста. Из-под их фуфаек торчат белые халаты. «Носилки?»,— безнадёжно спрашивает один из них. Женщина, видимо врач, кивает головой. «Третий этаж, — торопливо заговорила Надя, — я тоже медсестра из госпиталя на Мойке». «Ну что ж, медсестра, и справлялась бы сама», — улыбается женщина. И Надя видит, что женщина совсем не старая. Может, не старше мамы. Вспомнила про маму, папу. От Гриши нет вестей. Стало тревожно и горько. Стояла на лестнице, пока выносили на носилках сестёр. Перед этим врач что-то проделала с Фридой. Было видно, что Фрида дышала. Но в сознание не приходила. Врач сказала: «Эту мы выходим». Мужики — санитары положили обеих сестёр валетом на носилки. Девочки худущие и росточка небольшого. Поместились на одних носилках. Живая и мертвая. Санитары сказали, чтоб не подниматься лишний раз на третий этаж. Надя заперла квартиру. Ключ повернула на два оборота. Теперь нескоро она здесь появится. Вот забыла спросить, в какую больницу повезли Фриду. Торопливо выбежала на улицу. «Скорая» уже уехала.
В тот день с вечера автобусы с ранеными всё шли и шли. В каждый автобус сначала входил врач. Начиналась сортировка раненых. С ранением ног в одну палату, с ранением головы в другую, с ранением в живот в третью. Были, конечно, раненые и в четвёртую и пятую палаты. Но с какими ранениями туда отправляли, Надя не запомнила. Она только обратила внимание, что некоторых раненых после осмотра врачом медсёстры и санитары, будто, не замечали, проходили мимо. Особенно запомнился мальчишка. Он не стонал, не кричал от боли. А только изредка открывал глаза и смотрел с невыразимой тоской на пробегающий мимо медперсонал. Надя спросила у Ларисы, почему оставляют этих раненых. Лариса шепнула: «Заберём в последнюю очередь, они безнадёжны. Умрут к ночи». «Как!» — Наде захотелось закричать. Но Лариса приложила пальцы к своим губам. Надя закашлялась, потеряв дар речи. Когда они шли к следующему автобусу, Лариса слегка попридержала Надю, чтобы отстать от группы санитаров и врачей. Прошептала: «Пойми, первыми мы забираем тех, которым при немедленной операции можно ещё спасти жизнь. А если будем заниматься безнадёжными, они все равно помрут, может, не сейчас, но на другой день. Но в этом случае помрут и те, кому вовремя не была оказана врачебная помощь». «Откуда у тебя всё это?» — лишь успела проговорить Надя. «Всё. Работаем. Я начинала ещё с финской», — услышала она резкий голос Ларисы. Только к ночи санитарки и медсёстры разнесли изувеченных воинов по палатам. Вера была хирургической медсестрой. И после изнурительной и тяжёлой обработки раненых она в первом часу ночи уже находилась перед операционным столом. В операционной лежали красноармейцы, которых надо было оперировать немедленно. От этого зависела их жизнь. Врач-хирург, Семен Петрович, взглянув на измученное лицо Нади, сочувственно проговорил: «Крепитесь, Надежда Константиновна». На раненых страшно было глядеть. Кто-то стонал, кто-то был без сознания. Кто-то исступлённо кричал. К крикуну подходила медсёстра, делала укол. Если это не помогало, выносили его в коридор. Смерть была нормой нынешней жизни. Жалость и сострадание к несчастным для врача-хирурга граничила с потерей профессиональных навыков. Нельзя отвлекаться на эти, слишком человеческие чувства. Хирург всегда несёт боль. Но за нею спасение и жизнь. «На войне, как на войне,— это неизменно твердил хирург Семён Петрович юным хирургическим медсёстрам, — чтоб руки у вас не дрожали. И глаза — чтоб не на мокром месте».
Семён Петрович был Семёном Петровичем только в операционной. В обычное время просто Сёма. Он был, может, на пару лет старше Нади. Получил диплом врача-хирурга за год до начала войны. Надя заметила, что Сёма как-то странно стал посматривать на неё. Разумеется, только в те редкие часы, когда был свободен. Как-то в столовой он подсел к Наде. Лариса, всегда сопровождавшая Надю в столовую, торопливо доскребла свою тарелку, с пониманием взглянула на Семёна Петровича и, глядя мимо Нади, промурлыкала, что ей «вот так надо спешить», и исчезла из столовой.
Надя не вслушивалась, что говорил Сема, но когда он осторожно взял её за руку, Надя отдёрнула руку и нахмурила брови. Она это сделала не из кокетства, прикосновение Сёмы было действительно ей неприятно. Но нахмуренные Надины брови вызвали у Сёмы неописуемый восторг. «Ой, Наденька, твои нахмуренные бровки такие очаровашки», — воскликнул он достаточно громко. Так что с соседних столиков стали оглядываться. Это внимание совершенно смутило Надю. Но вспомнилась мама. И её ледяной голос учительницы, каким она умела говорить с дочерями в трудные моменты их жизни.
Сёма вдруг услышал, чего он совсем не ожидал от юной медсестры: «Семён Петрович, мой муж тоже врач. Но он не в тылу, как мы с Вами, на фронте. И каждую минуту ему грозит смерть. Подумайте об этом». Получился ли у Нади «ледяной» голос мамы. Трудно сказать.
Но Сёма растерянно оглянулся, встретил насмешливые взгляды молодых сослуживцев, сидящих за соседними столиками. Пробормотал невнятно: «Ну, у нас, положим, не тыл. Блокадный Ленинград».
А вот «солнечная» сторона Невского никак не выходит из головы Нади. Это было, кажется, в конце июня 1942 года. Ездила смотреть свою комнату на Лиговке. Всё нормально. Двери и замки целы. Спокойно возвращалась на Мойку. Вышла из трамвая у Гостиного двора. Заметила на углу улицы 3 Июля* и Невского небольшую толпу. Интересно всё же, что там? Вроде, покойников и больных на панели не видно. Их с Невского быстро убирают. Перебежала проспект на его «солнечную» сторону. Тётка сидит на стуле, а рядом большое объявление: «Концерт симфонического оркестра. К.И. Элиасберг. Шостакович. Седьмая симфония». Подождала, когда толпа рассосётся. Остался один молодой военный, который что-то с жаром говорит тётке. А тётка эта, оказывается, продает билеты в филармонию на концерт. Военный получил билет, пошёл очень довольный. Несколько раз оглядывался с улыбкой. А тётка эта так жалостливо посмотрела ему вслед и негромко проговорила: «Господи, концерт-то будет ли ещё? Надо ещё дожить до девятого августа». Взглянула на Надю. «Что девуля, на Шостаковича пойдёшь. У меня есть бесплатные билеты». «Конечно, — загорелась Надя, — ещё бы один. Я в госпитале работаю. Медсестрой. Мне бы с подружкой пойти». Надя ещё не решила, с кем пойдёт в филармонию. Может, Люсю уговорит. Ещё до войны пару раз Гриша водил Надю в филармонию. Гриша тогда все руки себе отхлопал. А вот Наде было скучновато.
Но она тоже хлопала. Но не так громко, как Гриша.
«Бери, милая, вот ещё один. Правда, на приставных местах. Но вы молодые»,— тётка протягивает Наде ещё один билет.
Надя перешла Невский к Гостиному двору. Опять взглянула на «солнечную» сторону. Продавщица билетов сидела под надписью на стене: «Внимание! Эта сторона наиболее опасна при обстреле».
А сейчас Надя стоит перед операционным столом. На столе корчится истерзанный юноша, несколько часов назад привезённый с передовой. Наде тяжело на него смотреть. «Держитесь, Надя», — участливый голос Семёна Петровича, вроде, придает ей силы. Она уже в стерильной маске, видны только её глаза. Она моргнула, и Семён Петрович понял, что она принимает его сочувствие. Лариса, как старшая медсестра, надевала маску на лицо Семёну Петровичу.
Начинается операция, и надо следить за выражением лица хирурга. Его вздёрнутая бровь — значит, не тот инструмент подали. На мгновение зажмуренные глаза — значит всё правильно.
Лёгкий наклон головы — подать пинцетом шовную нитку. Короткие обрывки фраз, понятны только хирургическим медсёстрам. И мгновенное исполнение указаний, которое стоят за этими, вроде бы бессмысленными словами. Было около трёх часов ночи. Надя взглянула на настенные часы. Лариса шепнула Наде: «Я больше не могу». Надя ловит взгляд Сёмы, Боже, он стал почти родным. Тот слегка кивнул головой. Надя оглядывается на медсестру, стоящую у стены. Та мгновенно оказывается у операционного стола. И совсем неожиданно раздаётся, как тяжёлый выдох усталой лошади, голос Семёна Петровича: «Всё!». Надя срывает маску.
И тот же тяжёлый выдох: «Фу - у». Слово произнести нет сил. Надя помнит, как уселась на скамейку в коридоре. И тут же погрузилась в глубокий сон. Ей показалось, что она проспала несколько часов, когда её за плечо слегка тронула Лариса. «Сколько я спала?» — вскочив со скамейки, проговорила испуганно Надя.
«Минут десять, — слышит она усталый голос подруги, — пойдём в нашу общагу. Чего тебе тащиться в свою нетопленную квартиру».
И опять поспать не удалось. Какой-то шум, беготня. Её тормошит Лариса: «Скорей в бомбоубежище».
А в ушах её гудит колокол, она понимает, что это тяжёлые взрывы бомб или снарядов. Холодный, полутёмный подвал с выбитыми стёклами маленьких окон на уровне земли. Носилки с ранеными
бойцами. Толпа санитаров, медсестер, врачей. Но она не видит здесь Семёна Петровича. «Почему нашего нет?» — шепчет Надя. «А он сказал, что ему уже надоело бегать по подвалам», — отвечает Лариса.
Чёрная тарелка радио висит во дворе госпиталя. Медленный ритм метронома слышен через окно: отбой воздушной тревоги.
Когда вышли из бомбоубежища, увидели толпу пожарников, санитаров с носилками, которые бежали в сторону двора, где проживала Надя. И вот её дом, превращённый в дымящиеся развалины. Видит, на земле лежат те две женщины-учительницы, которые стирали грязные бинты. Похоже, что они обе мертвы. Ещё одну Надину соседку со второго этажа, правда, она с ней мало знакома, осторожно поддерживая, укладывают на носилки. Надя слышит за своей спиной тихий голос: «Да Надя, ты родилась в рубашке». Она оглядывается, за спиной стоит Семён Петрович. Надя намеревалась что-то ответить Сёме. Но он уже осматривает Надину соседку со второго этажа. Дает указание санитарам. Надя смотрит на свой разрушенный дом и не может сдержать слёз. Около Нади останавливается старик-пожарный. «Что плакать-то. Шмотки — дело наживное. Должна радоваться, что нынче ночью здесь не ночевала»,— говорит он. «Я дежурила в госпитале», — сквозь слёзы отвечает Надя. А в голове её грохочет гимн: «Славься, славься, ты Русь моя, Славься, ты Русская наша земля». И его перекрывают звуки оглушительного колокола. Надя знает, что музыку гимна написал Михаил Иванович Глинка. А вот «Жизнь за царя» нынче никак не укладывалась в юной голове медсестры Нади.
Гремит оглушительный колокол. То Небесный счетовод, сообщает, что ей подарена жизнь долгая. Надя плачет. А с небольшого гранитного постамента Иван Бецкий смотрит участливо на плачущую Надю. И, кажется, говорит: «Сиротинушка ты моя, вот для таких как ты и основал я здесь сиротский дом». Надя встрепенулась испуганной птицей, замахала крыльями: «Никакая я не сирота. У меня папа с мамой в Ярославле». «Все мы в этом мире сироты», — отзывается Бецкий.
А Люся уже ведёт Надю в госпиталь на очередное дежурство. Слёзы на глазах Нади давно просохли.
Вот они уже моют руки над раковиной. Каждая медсестра моет руки до локтей. И все они стоят и ждут, когда эту процедуру закончит Семён Петрович. А он вдруг оборачивается, смотрит на комсомольский значок на Люсином халате. Говорит строго, а он на операциях всегда строг: «Уважаемая Людмила Анатольевна, - Люся аж съёжилась от неожиданной суровости. А Семен Петрович неумолим, смотрит на Люсю жёстко, — вот этот значок немедленно спрячьте под халат. Это источник всяческих инфекций». Наде показалось, что Сёма хотел сказать «всяческой заразы», но это было уж чересчур, так назвать комсомольский значок. Но Люся уже загорелась красным пламенем, как пионерский галстук: «Как, Семен Петрович! Это же комсомольский значок! И Вы называете его источником инфекций!?»
А Семен Петрович совсем не слышит возмущённую комсомолку, продолжает ледяным тоном излагать инструкцию для медсестёр. Другого времени, видите ли, не нашёл: «Уважаемые, все свои серёжки на ушах тоже надобно спрятать. Шапочки свои наденьте поглубже. Впредь, сережки перед операцией прошу снимать. А если снять невозможно, я допускаю такой случай — протирать их спиртом. Конечно, от многократной протирки спиртом ваши украшения потеряют вид. Так что лучше их оставлять в местах вашего проживания».
Одна из медсестёр пискнула: «Мы же все живём в общежитии. А там могут украсть».
А вот этого Семен Петрович уже не слышит. Он склонился над столом, где лежит раненый боец.
Вот уж истинно. Семен Петрович, как в воду глядел насчёт инфекций. Автобусы стали привозить тифозных раненых.
Люся была направлена на осмотр раненых вместе с врачом-инфекционистом. Вместо неё на очередную операцию старшей сестрой была назначена незнакомая тётка.
«Почему серьги? Немедленно снять, есть тумбочка в ординаторской. И бусы тоже немедленно. У меня ключ от тумбочки», — голос её скандальный, неприветливый. Семен Петрович моет руки над раковиной. Не улыбнётся. И слова доброго не скажет своим медсёстрам. Операция под командованием этой тётки проходила точно, как швейцарские часы. Даже Сёма иногда оглядывался на свою новую старшую медсестру и благодарно кивал головой.
То, что новая старшая медсестра работает как швейцарские часы, сказала одна из девчонок, когда укладывались спать. Люся привстала с соседней койки и ревниво проговорила: «Так оставайтесь с этой тёткой. Раз она для вас как швейцарские часы. А я на другое отделение перейду».
«Кто ж её отпустит. Тоже мне начальница? Как работала с Семеном Петровичем, так и будет работать», — подумала Надя и вдруг вспомнила, что у папы тоже были швейцарские часы на цепочке. Он вынимал их из карманчика в брюках и с важным видом сообщал: «Ну что ж, мать, — это он к маме, — время обеда». Вместе они обедали только по воскресеньям. Надя вспомнила про это, и слёзы подступили к глазам.
И Люся, будто что-то вспомнила важное. Подсела на койку Нади. Шепчет: «Надь, а ты что, еврейка? Фамилия-то у тебя такая, Крамер».
Первый раз в жизни Надя слышит такой вопрос. Правда и замужем-то она без году неделю. Право, стало неприятно. «Это фамилия мужа», — говорит она неохотно. А Люся уже торопливо сообщает, что в инфекционное отделение отправлен парень перебитыми ногами по фамилии Крамер. Это из вчерашних автобусов.
— Имя его? Имя?— почти кричит Надя.
— Тише, ты. Девчонки уже спят. Я не знаю, как его звать.
— Он что, заразный?
— То ли сыпной тиф. То ли брюшной.
Люся перелезает на свою койку. И оттуда слышен её голос:
— Завтра подойди к доктору Сироткину с инфекционного отделения. Он всё тебе скажет.
После рабочей смены Люся увидела Надю только за ужином в столовой. Обедать медсёстры ходили по очереди. Операции проходили непрерывно весь день. Семена Петровича в течение дня подменял другой хирург. Увидев поникшую подружку, Люся даже испугалась. Надя лишь горестно сообщила: «Это — мой. Но в палату не пустили. Чтоб не разносить инфекцию. Сироткин сказал, что ранение средней тяжести, а вот тиф в тяжёлой форме».
— Люся, скажи, что значит ранение средней тяжести?— Надя с тревогой смотрит на старшую медсестру.
Люся делает умное лицо, говорит с важным видом:
— Ну, это когда раненые с огнестрельными переломами. Примерно полгода лечения. А вот тиф…
— А от тифа до войны мой Гриша половину Ленинграда вылечил.
— Ну, если половину Ленинграда, тогда совсем другое дело, — Люся прячет улыбку, — тогда тебе только поставить в церкви свечку за здравие больного и раненого мужа.
— Правда?!— Надя с отчаянием смотрит на старшую медсестру.
— Ну, Надька, шуток не понимаешь, — Люся как-то ладно расправляет спину, так что её красивая грудь бесстыдно обозначилась под лёгкой кофточкой. И комсомольский значок на её груди вроде бы засмущался.
На следующий день Надя искала, у кого бы спросить, в какой церкви сейчас проходит служба. Наконец, увидела пожилую женщину, уборщицу. Как звать её Надя не знала. Но слышала, что у этой женщины вся семья погибла во время бомбёжки. Надя дождалась, когда в коридоре, где мыла пол эта женщина, никого не будет. Подошла к ней, спросила, какие церкви в Ленинграде работают. Уборщица устало облокотилась на швабру. Улыбнулась как-то странно. Надя тут же поняла, что «работают фабрики и заводы. Церкви — служат Господу» А уборщица внимательно посмотрела на Надю, так что Надя совершенно смутилась. «А тебе, дочка, зачем это?» — проговорила она. Посмотрела по сторонам, — ты сама–то крещёная?» «Да, да. Конечно. У меня папа был регентом в церкви, — торопливо проговорила Надя и тут же испугалась своего откровения, — был раньше»,— добавила она смущённо.
— Никольская церковь. Там служба проходит, — уборщица, будто, не замечает её испуга. Говорит, тяжело вздыхая,— иди от Невского по каналу Грибоедова до Крюкова канала. Там и увидишь Николо-Богоявленский собор. Иди к обедне. Она начинается в двенадцать часов. К вечерне не ходи. Район там хулиганский.
— Знаю, знаю. Спасибо!— заторопилась Надя. Она видит, как светлая улыбка украсила лицо уборщицы. И женщина эта совсем не старая. И ведь красивая, верно, была. Надя ещё успела спросить, как её звать. Уборщица как-то странно усмехнулась и сказала: «Так и зови: уборщица Зина».
Когда Надя стала жить в общежитии, пришлось снять крестик и отнести домой на Лиговку. Если девчонки увидят крест на шее, ведь засмеют. А без креста в церковь идти— Бог не услышит. Так что надо бежать за крестиком на Лиговку. Ещё надо отпроситься на завтра у Люси, старшей медсестры. А её в операционной целый день не было. Опять за старшую командовала тётка, которая как швейцарские часы. И на обеде Люси не было. И на ужине. Надя даже забеспокоилась. А у Семена Петровича спросить, как-то не решилась.
После ужина сразу помчалась в общежитие. А там Люся в офицерском мундире щеголяет. «Люська, ты что?!» — только и смогла проговорить Надя. «А что, уж нельзя покрасоваться в форме младшего лейтенанта медицинской службы. Я ж её заслужила в ратных подвигах, — Люся смеётся, — а то сразу Люська, Люська. Я всю финскую прошла медсестрой». Люся говорит спокойно, даже несколько снисходительно. Надя даже забыла, зачем весь день искала Люсю. «Так чего тебе?» — Люся стоит перед зеркалом, украшает себя губной помадой. «Помада довоенная?» — хочет спросить Надя. А Люся повторяет свой вопрос: «Что случилось?» А Надя не прочь и сама бы спросить, что с Люсей случилось? А говорить про церковь, когда Люся вертится перед зеркалом в офицерской форме, совсем не хотелось. Надя начинает сбивчиво говорить, что завтра ей надо отлучиться на день. Зачем отлучиться, так и не смогла придумать, чтобы соврать складно. В другое время Люся потребовала бы полный отчёт: зачем отлучиться, до какого часа. Куда отлучиться. И ещё бы тысячи вопросов, после которых уже не захочешь никуда отлучаться. А сейчас она только сказала, что завтра поставит Надю во вторую смену. И ещё, как бы, между прочим, сообщила, мол, приходи сейчас в библиотеку. Там будут награждать медалями и орденами работников госпиталя. «И тебя?» — вырвалось восторженно у Нади. «А почему бы нет», — Люся пожала плечами, вдруг захохотала и обняла Надю.
«Господи, спаси, Господи спаси»,— слышатся с клироса женские голоса церковного хора. В церкви полумрак. Народу совсем немного. В основном - женщины. Надя с трудом держится на ногах. Прислонилась к стене. Глядя на прихожан, вместе с ними крестится.
До Лиговки она ехала на трамвае. А когда вышла из своего дома, начался налёт немецких бомбардировщиков. Взрывы доносились из центра города. Час просидела в бомбоубежище. Когда вышла на Невский, узнала, что трамваи не ходят. Люди говорили, что разрушены трамвайные пути где–то в районе Фонтанки. До Никольского собора пришлось идти пешком.
К Наде подходит женщина. «Девочка,— говорит она, — вижу, ты еле стоишь. Присядь, вон стулья стоят у стены». Надя благодарно улыбается. Несколько минут она сидит. Но вот с клироса опять доносится: «Господи, спаси, Господи спаси». Она встаёт, ставит зажженную свечу перед образом Спасителя. Шепчет: «Господи, спаси и излечи мужа моего Гришу. Дай ему здоровья и силы». «Господи спаси, Господи спаси», — разносится по всему храму. И сколько ленинградцев повторяют сейчас эти слова. И всех ли Господь услышит? А Надя выходит из церкви. Яркое солнце отражается в водах Крюкова канала.
В госпиталь она явилась в пять часов. На тумбочке стояла её обеденная порция. В половине шестого в комнате появились медсёстры. Следом пришла Люся. Рухнула на постель со словами: «Надя, повезло тебе. День был сегодня тяжелейший». «Спасибо тебе Люся», — Надя показывает на пустые металлические тарелки. «Да чего там, — Люся поднимается на локте, — тут другое. Твоего перевели из инфекционного в хирургию. Шестая палата». Надя вскочила, бросилась к двери. «Куда?! — останавливает её Люся,— тебе через десять минут быть в операционной. Своего увидишь только завтра в обед».
Надя вернулась в общежитие около двенадцати ночи. Все девчонки спали. Только Люся сидела на своей кровати. Пробурчала: «Никак не могу заснуть. Давай посидим в коридоре». Люся долго рассказывала, как проходила её служба во время финской войны. И вдруг Надя услышала: «Сколько людей погибло за просто так. Сколько замерзло! Мой друг в последний день войны….» — Люся отвернулась. Наде показалось, что она вытирает рукавом слёзы. «Люся, а я думала, ты такая несгибаемая комсомолка», — как-то неловко проговорила Надя. «Ну, что ты, я — такая как все», — слышит Надя глухой Люсин голос.
На другой день Надя, не доев свою обеденную порцию, помчалась к своему Грише. «Палата номер шесть», — она еле сдерживала смех. Вот Гриша-то посмеётся. Вспомнит Антона Павловича Чехова: «Там воняет кислою капустой и клопами».
В нынешней палате номер шесть ничем не воняло. Лежало человек двадцать. Надя окинула взглядом палату и не нашла Гришу. И страх мгновенно сжал ей грудь. И вдруг она видит, как в дальнем углу кто-то слабо машет ей рукой. Она осторожно проходит меж коек, видит совершенно седого мужчину. «Гриша», — шепчет Надя. «Да, милая, это я», — слышит она до боли знакомый голос. Не обращая внимания на взгляды раненых с соседних коек, Надя бросается к мужу. В каком-то сумасшедшем порыве обнимает его. А он морщится, гладит по голове Надю. «Тебе больно?» — шепчет Надя. «Немножко», — Гриша улыбается.
Надя держит Гришу за руку. Оба они смотрят неотрывно друг другу в глаза. Им незачем было произносить какие-то слова. Глаза их говорят обо всём, о чём они мечтали сказать в течение долгой разлуки. Надя опомнилась, когда в палату заглянула Люся. Строго сказала: «Пора на службу».
Вечером Надя опять сидит около Гриши. «Знаешь, почему ты пошёл на поправку? Я поставила в Никольском соборе свечку и помолилась Господу за твое здоровье. Вот он и помог»,— шепчет она на ухо мужу. «Может, он и помог», — серьёзно проронил Гриша. А Надя смотрит на Гришу и гладит его седые волосы. И не решается спросить, что такое случилось, почему он вдруг поседел. Но он сам ответил на этот вопрос: «Война». И это прозвучало с какой-то зловещей загадочностью. Будто есть что-то страшней войны. А про тиф он сказал: «Вот немцев побеждаем, а с тифозными вшами никак ни справиться».
Но появился в палате Семен Петрович и с напускной строгостью проговорил: «Надежда Константиновна, свидание не больше получаса. Раненым необходим отдых».
Вернувшись в общежитие, Надя вдруг вспомнила: сегодня же восьмое августа. А девятого в филармонии Седьмая симфония Шостаковича.
Люся лежала на койке и читала вслух газету: «1 августа немецкая 4-я танковая армия под командованием генерала Гота продолжила наступление главными силами вдоль железной дороги Тихорецк — Котельниково, устремляясь к Сталинграду с юга. На пути продвижения немецко-фашистских войск оборонялась 51-я армия, имевшая четыре стрелковые и две кавалерийские дивизии».
Люся взглянула на подругу каким-то отсутствующим взглядом, проговорила: «И что творится. Против танков кавалерийские дивизии». Надя ничего не поняла. И затараторила, усевшись напротив Люси. Мол, девятого августа в филармонии Седьмая симфония Шостаковича. Она, Надя, хотела пойти в филармонию вместе с Люсей. Но вот сейчас Гриша. И она от него никуда не уйдёт. И пусть Люся кого-нибудь возьмёт с собой. «А кого я возьму?» — безразлично проговорила Люся. «Как кого! Семена Петровича. Я знаю, он с удовольствием пойдёт». Надя видит, как отчаянно зарделись щёки Люси. «Ты думаешь, он пойдёт?» — смущённо спрашивает Люся. «Конечно!» — уверенно заявляет Надя. «Конечно, конечно!» — всё кричит в ней. И совсем тихо: «Теперь, конечно, когда он увидел моего мужа».
Пока звучала в филармонии Седьмая симфония Шостаковича, немецкие пушки молчали: артиллеристы, защищавшие город, получили приказ командующего Ленинградским фронтом Л. А. Говорова — подавлять огонь немецких орудий. Симфония транслировалась по громкоговорителям городской сети. Её слышали не только жители города, но и осаждавшие Ленинград немцы.
Из филармонии Люся вернулась поздно. Надя только спросила: «Как вас патрули не забрали?» «Сёма показывал им билет филармонии»,— восторженно проговорила Люся. «Уже не Семен Петрович. Уже Сёма», — подумала Надя и тут же заснула.
Вечером, направляясь в палату к своему Грише, Надя опять встретила уборщицу Зину. Надя стала ей рассказывать, что поставила свечку в Никольском соборе. И муж сразу пошёл на поправку. «Вот видишь», — доброжелательно отзывается Зина. А Наде надо выговориться. И она рассказывает, что перед походом в Никольский собор у неё была такая тревога, просто ужас. И голова разламывалась от боли. И в голове, точно, колокол гремел. А как поставила свечку, такой в душе покой наступил, будто война кончилась. И голова перестала болеть.
Знала ли Надя, что это Небесный счетовод указывал ей путь?
— Ну что ж, — доносится до Нади голос уборщицы, — значит, Господь тебя услышал.
А глаза у Зины печальные. Вот-вот потекут слёзы. Надя вспомнила, что у Зины вся семья погибла. И ей вдруг невыносимо захотелось утешить Зину. Но она не находит нужных слов. И вместо этого она спрашивает, где уборщица Зина работала до войны. Зина на мгновение смешалась, как-то странно улыбнулась. «В этом институте Герцена, дорогая. Заведующей кафедрой неорганической химии. Профессор Зинаида Васильевна Степанова. Прошу любить и жаловать. — Губы её улыбаются, а в глазах смертельная тоска, — впрочем, тебе девочка, это ни о чём не говорит», — заканчивает она спокойно, будто давно смирилась с тем, что всё в прошлом. «Прошёл всего год, — тихо добавляет она, — а мне, кажется, что прошла вечность». Но Надя живо встрепенулась: «Как же! Здесь работал муж моей сестры. Троицкий Саша». «Да, да. Знала такого молодого человека. Активный невероятно. Как какое собрание — он первый на трибуне. Как говорится, это среди нас простых людей — всегда с бочки». Наде неприятно слушать такое про Сашу. Но она улыбается, хочется быть ироничной, под стать профессору Зине.
— Среди вас, эдаких простых профессоров, — повторяет она слова уборщицы — профессора.
— А ты, девочка, откуда такая умненькая. Что-то я не припомню тебя среди наших студентов.
— Младший сержант медицинской службы. Мобилизована со второго курса Первого медицинского, — Надя принимает солдатскую стойку. Улыбается во весь рот: Гриша жив. Как же не радоваться.
— А я вот уборщица. И няня. Обихаживаю раненых солдатиков. Слава Богу, и нам здесь не дадут умереть с голода.
Зинаида Васильевна смотрит куда-то в грязное окно. А за окном бесконечный, осенний ленинградский дождь. И жёлтый лист, прилипший к оконному стеклу. Всё как до войны. Только окна тогда были чистые.
_____________________________________
*С января 1944 года — Садовая улица.