Ель моя, Ель — уходящий олень,
зря ты, наверно, старалась:
женщины той осторожная тень
в хвое твоей затерялась!
Ель моя, Ель, словно Спас-на-крови,
твой силуэт отдалённый,
будто бы след удивлённой любви,
вспыхнувшей, неутолённой.
Булат Окуджава
Мне восемьдесят семь. Жизнь осталась позади, как остаётся за перевалом новогодней ночи яркая и бессмысленная праздничная суета, вся эта прекрасная фантазия обновления, с гирляндами огней, свечами и речами, поздравлениями, подарками, яствами и шампанским.
Я так всегда любила шампанское – оно кружило мне голову, будоражило счастливыми предчувствиями. Сколько лет уже я не пила этот лёгкий, искристый напиток – эликсир бегства от реальности и сотворения радужных иллюзий? Сколько лет…
Мне давно уже трудно ориентироваться в прожитых годах, в этих условных числах, окружающих человека с момента его появления на свет – год, месяц, дата рождения, которая потом подцепит дату смерти, чтобы круг окончательно замкнулся. Я давно поняла, что наше движение по жизни – это переход из одних больших и малых замкнутых кругов в другие. Свобода – самая безнадёжная и самая прекрасная иллюзия бытия.
Вот и сейчас я живу в маленьких тюремных клеточках безликих дней, не выходя за пределы своей квартиры. Единственное пространство, где я могу беспрепятственно перемещаться – это мои воспоминания. Там я свободный путешественник, искатель зарытых в толще лет, но не исчезнувших кладов, и я благодарю Бога за то, что Он не отнял у меня ясности сознания.
У меня ничего больше не осталось, кроме мучающих меня и дорогих мне образов прошлого. Храня верность докомпьютерным векам, я переношу летопись моей памяти на бумагу в смиренном ожидании всё быстрее приближающегося небытия. Я знаю, что моя жизнь никому не будет интересна в той же превосходной степени прилагательности к опыту земного существования, как мне. Но мною движет надежда, что мои записи, если они будут когда-нибудь прочитаны, внесут свою лепту в познание человеческой души, заставят задуматься о многообразии миротолкований. Впрочем, не исключаю и того, что история моей жизни, со всей правдивостью доверенная бумаге, у кого-то вызовет недоумение и даже, может быть, осуждение. Что ж, у всех нас разные очки, бинокли, лупы, телескопы познания окружающей действительности. Любой текст, существующий на Земле, каждый прочитает по-своему – возможно, не так, как задумывал автор. Каждый пишет так, как дышит рядом с ним океан жизни, как кричат чайки запоздалых сожалений.
«Cognosce te ipsum!» – «Познай самого себя!». Так переводится на латынь греческое изречение, написанное на стене древнего Храма Аполлона в Дельфах. Не зная ещё античной истории и философии, я с детства пыталась понять, кто я, и каково моё земное предназначение. Я и по сей день не разгадала тайны своего существования – этой кратковременной вспышки плоти и сознания в темноте Вселенной, столь несущественной для Вечности и столь уникальной в измерении человеческого бытия.
Осознание себя в мире началось с главного дара – тридцати трёх букв родного алфавита, лёгких, как золотая пыльца. Мне казалось, я стою посреди солнечного луга, а вокруг порхают разноцветные бабочки слов – я гоняюсь за ними, ловлю, рассматриваю, изучаю и снова отпускаю на волю. Хорошо помню, как восемьдесят лет назад сделала первую запись в своём дневнике. И потом всю жизнь описывала и истолковывала происходящее со мной, сверяла окружающую реальность с моим внутренним миром, радовалась совпадениям и испытывала разочарования. Склонность поверять литературной гармонией алгебру реальности осталась со мной навсегда.
В театре моей жизни я была режиссёром, актёром и зрителем одновременно. И, надо признаться, этот театр стоял особняком от многих спектаклей, сыгранных на сцене исторического времени, в котором я оказалась не по своей воле. Никто никогда не сможет разгадать те правила «игры в гольф» нашего рождения, согласно которым невидимые управители человеческими судьбами загоняют нас, как мячи, в те или иные лунки бескрайнего исторического поля. И так как этот выбор от нас самих не зависит, я старалась избегать слепой укоренённости в условностях своего времени, которое так же относительно «моё», как и любые другие времена и эпохи для тех, кто в них случайно оказался.
В моих записях мало упоминаний об исторических событиях, выпавших на долю моего поколения, хотя их резец неизбежно прошёлся по скульптуре моей судьбы. Я всегда стремилась жить вне политики и вне времени – жить во всех временах. Я стала свидетельницей уникальных научных достижений и технических открытий прошлого века, изменивших облик мира. Я помню день, когда человек впервые вознёсся в Космос. На моих глазах самолёты – эти чудесные «времяхранители» – стремительно размножились в небе, укротив воздушную стихию и укоротив расстояния между континентами. Я многое видела на нашей планете – в этой большой «детской» Галактики со множеством игрушек, весёлых и страшных, но не было для меня ничего интереснее мира моей души.
Мне восемьдесят семь. Странно написать эту цифру семнадцатилетней девочке, которая, кажется, ещё вчера стояла вместе с подругами тёплой июньской ночью на берегу Москвы-реки после школьного выпускного бала и любовалась лунным серебром на чёрном влажном бархате воды. Тот день остался, как бабочка в янтаре, на старом снимке в нашем семейном фотоальбоме. Я помню, как шла в новом платье цвета бирюзы, в туфлях на высоких каблуках по любимым московским улицам, знакомым с детства, и мои длинные каштановые волосы, огненно подсвеченные лучами заходящего солнца, развевались по ветру. Все школьные годы я заплетала их в косы и вот перед выпускным балом впервые выпустила на волю. И себя как будто выпустила на волю. Всё во мне цвело и торжествовало, я радовалась миру, который ещё так мало был мне знаком, и целая вечность простиралась до зимних снегопадов.
Опираясь на палку, шаркая по полу, я подхожу к зеркалу. Сколько раз уже я зарекалась этого не делать, но продолжаю мучить себя. Может быть, надеюсь на чудо? На то, что однажды снова увижу в зеркале своё настоящее лицо – из той июньской ночи? Но чуда не происходит. Маска, которую изготовило для меня беспощадное Время, безобразна: желтоватые рытвины морщин, птичьи сухие глаза почти уже без ресниц, щедро разбросанные по лицу и шее пигментные пятна, вместо густых волос – выцветшие белые космы, как перья торчащие в разные стороны. Старушка – божий одуванчик. Неужели это уже обо мне? Господи, выпусти меня из клетки тела на волю небытия, ибо иного мне не уготовано. Но пока не прилетел чёрным махаоном мой последний миг на Земле, пока ещё не померкла память, я буду погружаться в глубины времени, воссоздавать давно прошедшие события, угасшие чувства, похищенные небытием родные лица.
Я появилась на свет в Москве за десятилетие до Второй мировой войны в потомственной профессорской семье, и эта счастливая «жизнелотерея» предопределила моё уютное многокрасочное детство. Мы жили на Кропоткинской улице, вернувшей себе впоследствии старое название – Пречистенка. Я была единственным поздним ребёнком в семье, меня опекали, но не баловали чрезмерно. Защитный кокон родительской любви оберегал от царапин и увечий грубой действительности. Позже я поняла, что благополучное детство, изначально радостно осветившее мир, дало мне силы пройти сквозь смутные и тёмные времена жизни.
У меня была славная няня – молодая деревенская девушка, с которой я проводила много времени, пока мои родители воодушевлённо воздвигали здание советской науки. Моих бабушек и дедушек к тому времени уже не было в живых, и это печалит меня и поныне. Я рано научилась читать и проводила долгие часы в гостиной на диване, переворачивая страницы толстых романов, горячо сопереживая литературным героям. Я не доставляла моим немолодым уже родителям особых хлопот, лишь иногда, возможно, приводила в замешательство странными фантазиями.
Всё началось с моего самого первого дежавю, которое стало для меня отправной точкой в таинственном процессе самопознания. Каждый день мы с няней завершали прогулку по старой Москве обходом продуктовых магазинов. Монстров-супермаркетов с их безликой универсальностью ещё не было и в помине. Как, впрочем, и холодильников, поэтому едой впрок не запасались. Мясо, молоко, сыр, овощи, зелень, хлеб, конфеты и пирожные мы покупали каждый день в маленьких уютных магазинчиках и лавочках на Кропоткинской, и эти продукты таили в себе приятное послевкусие общения с улыбчивыми продавцами, которых мы знали в лицо.
В тот день ранней весной мы вышли, как обычно, из подъезда нашего дома, напоминавшего плывущий корабль. Лепной декор арочных окон и коринфские пилястры на фасаде повествовали о его дореволюционном прошлом. Пречистенка, не по своей воле надевшая на долгие годы маску Кропоткинской, тогда ещё радовала глаз не снесёнными старинными домами, каменными палатами, особняками, церквушками, уютными маленькими двориками. Я благодарю судьбу за то, что мне было суждено застать эту улицу-дорогу от Кремля к Новодевичьему монастырю почти такой же, как во времена живших здесь Лопухиных, Орловых, Долгоруковых, Голицыных, Потёмкиных.
Ещё долго Пречистенка-Кропоткинская была крепким швом, соединявшим прошлое и настоящее – Россию царско-боярскую и советскую. Но потом и этот шов стал ослабевать, расползаться, и сейчас от улицы моего детства осталось одно лишь дореволюционное название да несколько чудом уцелевших старых зданий. Но в то довоенное время, о котором я повествую, дух старины ещё витал над Пречистенкой. На месте были колоритные магазинчики с затейливыми вывесками, по которым я училась читать. В очередях за продуктами ещё можно было встретить скромно одетых старушек с породистыми лицами, прячущими взгляд за полями старомодных шляпок – бывших княгинь и графинь, которых чудом миновала стальная гребёнка политических репрессий. Они незаметно доживали свой век в огромных коммунальных квартирах, ютясь в комнатушках своей бывшей прислуги.
Итак, мы вышли из дома. Яркое полуденное солнце щедро осыпало всё вокруг серебристым конфетти, первые ручьи пробивали себе дорогу. Людей на улице было мало. Нам навстречу ехал извозчик в ярко-синей суконной поддёвке, серая в яблоках лошадь понуро шагала по самому краю проезжей части, жалась к тротуару, пугливо прядая ушами.
В те времена машины всё решительнее вытесняли с московских улиц извозчиков, а после открытия московского метро лошадиный вид транспорта окончательно пришёл в упадок, поэтому я с живым интересом стала рассматривать кучера, утомлённую лошадку, коляску и пассажира в ней – уже немолодого человека, в плаще и шляпе, глубоко погружённого в свои мысли. Его умное, немного печальное лицо показалось мне знакомым, хотя я была уверена, что мы никогда раньше не встречались. Мне почему-то захотелось броситься вслед за проехавшей мимо коляской, заговорить с этим необычным, ни на кого не похожим человеком. У меня перехватило дыхание, улица поплыла перед глазами искажённой геометрией домов, деревьев, машин. Мне почудилось, что всё это уже происходило со мной – весенний день, солнечные блёстки в воздухе, няня, извозчик, понурая лошадка, человек с грустными, всепонимающими глазами… Дежавю длилось лишь несколько секунд, я не произнесла ни слова, и няня не заметила моего странного состояния. Лишь обронила:
– Похоже, в наш дом едет, к художнику Шапошникову. Говорят, писатель, фамилия только вылетела из головы. Ну, как же, Господи? Булгаков, кажется.
Няня, как многие деревенские девушки, была любопытна и говорлива, она знала в нашем подъезде всех жильцов и даже их друзей, и всё же мне удивительно по сей день, что она запомнила в лицо писателя, чьи книги вряд ли когда-нибудь читала.
Мимолётная встреча с Булгаковым осталась в моей памяти навсегда. В тот день я впервые почувствовала, что за зыбкими контурами видимого мира существует множество других незримых миров. Мне стало скучно в трёхмерном пространстве одновариантной реальности, хотя тогда, конечно, я не могла бы определить это чувство словами. И ещё я поняла, что всё вокруг чудесным образом связано – эпохи, страны, города, люди, события, мысли, чувства. Можно быть одновременно в далёком прошлом и в ещё не наступившем будущем, можно ощутить духовное родство с незнакомым человеком и понять, что при ином пересечении времени, пространства, обстоятельств – твоя судьба могла бы переплестись с его судьбой.
Когда мне исполнилось десять лет, я впервые влюбилась. Это произошло в Анапе – в той волшебной Анапе моего детства, где ещё существовали первозданные пляжи с золотым песком, дельфины подплывали близко к берегу, а море было кристально чистым, прозрачным и по-особому пахло только что разрезанным спелым арбузом. Я, мама и няня приехали в Анапу к хозяйке, с которой мы заранее списались и договорились снять на лето две большие комнаты с видом на море. Современному поколению из мира пятизвёздочных отелей трудно представить, что ещё четверть века назад – не говоря уже о временах моего детства – на юге отдыхали «дикарями». Качество и комфорт такого отдыха определяли финансы. Кто-то мог позволить себе снять домик у моря, кто-то только комнату, ну а кому-то по карману была лишь койка в дощатом сараюшке без всяких удобств. Но надо сказать, и койки в те времена на юге в пляжный сезон бойко разбирались, прежде всего студентами. Такой бюджетный отдых кучками и группками был очень популярен, и часто южное «коечное знакомство» заканчивалось потом осенне-зимними свадьбами.
Итак, мы сели в поезд и отправились в райскую Анапу к хозяйке, у которой был большой дом, роскошный сад и пятнадцатилетний сын Славик. Что это был за сын! Стройный, как лоза, загорелый, с белоснежной улыбкой на смуглом лице. Нестриженые волосы всё время падали ему на глаза, и он отводил их со лба небрежным жестом с грациозностью наследного принца. Море и пляж Славика не интересовали. У него были школьные каникулы, и он часами сидел в тенистой беседке, увитой виноградом, ел персики, в изобилии росшие в саду, и так естественно ничего не делал, что трудно было представить его за каким-нибудь иным занятием.
Я смотрела на Славика с восхищением, сердце трепетало, как птенец, пойманный в сети. Меня переполняли новые, доселе незнакомые чувства. Во мне свершился переворот, прежняя система ценностей рухнула. Жизнь без Славика не имела смысла. Я потеряла аппетит, что очень встревожило маму и няню. Я отказалась ходить на пляж, потому что моим единственным желанием было созерцать Славика. Я брала лист бумаги и цветные карандаши, приходила в беседку, безмолвно садилась напротив моего мальчика с персиками и рисовала. Нет, не моего кумира – я не настолько верила в свой талант художника. Я рисовала персики, виноград, хозяйского пса, волны и кораблики. Я ни разу не заговорила со Славиком не потому, что была стеснительна, просто не могла перешагнуть через эту гору – обратиться к моему кумиру с речами, как к простому смертному. Но слова и не требовались. Всё дело было в солнечно-штормовых чувствах, поднимавшихся во мне, как волны на картине Айвазовского «Девятый вал», когда предмет моего обожания был рядом.
Метафоры любви бесконечны. Она – и шторм, и штиль, и созерцание, и порыв. И солнечность, и многоцветие. Ещё состояние любви мне всегда хотелось сравнить с праздничным сиянием новогодней ёлки, которую каждый год в декабре наряжали в нашей большой гостиной. Весь дом тогда наполнялся волшебным ароматом свежей хвои, и я, затаив дыхание, любовалась ёлочными игрушками, светящимися гирляндами, блёстками и мишурой на ёлке-избраннице, которой выпала честь стать символом самого главного праздника в году. Я, няня и мама сами мастерили ёлочные игрушки из подручных материалов, давая волю фантазии. А ещё в доме каким-то чудом сохранились дореволюционные ёлочные украшения: ангелочки, забавные зверушки, птички, сосульки, шишки, стеклянные шары, как будто обсыпанные сахаром. Мы все вместе наряжали нашу хвойную королеву, и я жила весь долгий, снежный, счастливый декабрь в предощущении чуда, гадая, какие подарки ждут меня в новогоднюю ночь.
Когда меня увезли из солнечной Анапы – из моей первой любви – обратно в пасмурную, осеннюю Москву, я долго не могла вернуться к привычной жизни: её «размеры» стали мне малы. Сильные любовные переживания, как наводнение, переполнили мою душу и, покинув меня, оставили после себя пустоту, заполнить которую прежним содержанием, привычными будничными радостями уже не получалось. Только одержимость новой любовью смогла бы снова вернуть мне полноту жизни, зажечь в душе цветные фонарики счастья.
Но вскоре привычная жизнь на полном ходу полетела под откос, как поезд, потерпевший крушение – началась война. Накануне октябрьской паники 1941-го года, когда немцы уже были в двух шагах от Москвы, мы спешно покинули столицу и перебрались в Ташкент, где и прожили военные годы, описывать которые я не буду. Скажу лишь, что уехала в эвакуацию ребёнком, а вернулась в неузнаваемо изменившуюся Москву пятнадцатилетним подростком, лишившимся защитной ауры детства. Жизнь была полностью перекроена и сшивалась заново. Это была уже другая эпоха, другая страна, другая реальность. И хотя прекратились бомбёжки и отменили продуктовые карточки, кровоточащая рана войны долго не затягивалась. Все стали заложниками очередной страшной «жизнелотереи», слепо и неравно разделившей людей на тех, кто выжил и тех, кто погиб, на тех, кто дождался с войны мужей, жён, отцов, матерей, детей и тех, кто потерял своих родных, а с ними – и смысл существования. Многие фронтовики вернулись с войны инвалидами и стали обузой для себя и близких. После победных фанфар государство предпочло о них забыть.
Я помню, как много тогда вокруг было женщин с пустыми глазами – на улицах, в магазинах, в метро, в моих снах-кошмарах. Это были матери и жёны тех солдат, которые не вернулись с поля боя. На соседней улице выбросилась из окна мать троих погибших сыновей – не смогла вынести боль потери. Это произвело на меня очень тяжёлое впечатление. Я с детства всё принимала близко к сердцу и сама была больна горем женщин, у которых война отняла самое дорогое. Тогда я поняла, что в жизни нет ничего страшнее, чем потерять своего ребёнка, и решила, что никогда не заведу детей, не буду слепо тянуть этот «лотерейный билет».
После школы я поступила в университет на филологический факультет и окончила его с красным дипломом, сдав выпускные экзамены на пятёрки, чем очень гордились мои родители. А вот друзья, у которых было негуманитарное образование, полушутливо замечали: ну и что с того, что у тебя филологический диплом? Мы получили два образования, потому что прочитали все те же книги по литературе и философии, что и ты – только не в рамках учебной программы, а по собственной инициативе. Что ж, они были правы. Не буду подробно описывать послевоенную жизнь и эпоху 50-х. Цель моих воспоминаний – не история, не политика, а цепь судьбоносных событий, оказавших воздействие лично на меня и многообразно отражённых в зеркалах моей души. И всё-таки невозможно «катапультироваться» из своего исторического времени, оно неизбежно вовлекало меня в траекторию своего движения. А время тогда было интересное и страшное одновременно. Всё в котле той эпохи перемешалось: искренний патриотизм и ужас политических репрессий, продолжавшихся до смерти Сталина в 1953 году, стремительный технический прогресс, обновление быта и последняя уютность старомосковской старины, развитие точных наук и теплота человеческих отношений, культ дружбы, романтика любви, новый жировой слой мещанства и страстная тяга к культуре, самообразованию, чтению. Метро, автобусы, трамваи превратились в движущиеся избы-читальни. Молодёжь ходила на концерты классической музыки и поэтические вечера. Казалось, что страна попеременно одевает разные маски: днём преимущественно яркие, цветные, радостные. А ночью зловещие, чёрные – под цвет «воронков», собиравших по домам свою страшную жатву.
Я жила тогда, как и многие вокруг, двойной жизнью – уходила от противоречивой действительности в свой внутренний мир. Я сочиняла свою реальность, свою бытийную символику. В этом мне помогала любовь. Жизнь без неё была бесцветна и безрадостна. Я стала ловцом любви. Я запускала её, как птичку, в душу, она пела мне весело и грустно, и жизнь пела ей в такт, озаряясь светом, преисполняясь высоким смыслом. Стоило же птичке замолчать, исчезнуть – и я теряла связь с окружающим миром, оказывалась «на пустыре» бытия. И снова чувствовала себя отсиявшей, отыскрившейся новогодней ёлкой, вынесенной из дома на вселенский холод. Я гасла, засыхала, кололась иголками дурного настроения, теряла ко всему интерес. И так до вспышки новой влюблённости. Предчувствуя чудесное обновление, я безоглядно и безрассудно отдавалась новому чувству. А потом снова – темнота и пустота.
Меня всегда удивляли люди, которые довольствовались монотонной повседневностью, приобретением вещей, обустройством быта. Мне было тесно в границах материального мира. Я любила комфорт, но не признавала культа вещей – они были так же преходящи, как и то историческое время, в котором я жила. Меня манили два вневременных космоса – искусства и человеческих отношений. Жёстко идеологизированное общество тех лет было мне чуждо, но я искусно приспосабливалась к нему и не казалась белой вороной в «советской стае». Я так же, как и все, исполняла ритуалы того времени: сначала была пионеркой, потом комсомолкой, ходила на собрания, выпускала пресные стенгазеты. Я понимала, что отрицание окружающей действительности и борьба с ней – бессмысленны и бесполезны. Каждое общество создаёт свои идеологические клише и нормы поведения. Так было всегда – и во времена Расина, и в эпоху Шекспира. Театр бытия меняет исторические декорации, костюмы для актёров и названия пьес, но на сцене жизни всегда разыгрываются спектакли об одном и том же: «быть иль не быть», и если «быть» – то кем? Задавалась этими вопросами и я, погружаясь в волнующееся и волнующее «житейское море», где зло и добро сливались воедино, где девятивально бушевали человеческие страсти.
При этом я всегда чувствовала, что какая-то неведомая разрушительная сила ставит препоны на моём пути, загоняет в тупиковые лабиринты. Я не была счастлива в любви. Мои отношения с молодыми людьми рассеивались, «как сон, как утренний туман». Прожив много лет, я так и не смогла ответить на вопрос, почему любовь, возрождая меня и вознося над скучной обыденностью в мою настоящую, полноценную жизнь, так быстро исчезала, не становясь прекрасной ежедневностью, родной будничностью. Моей неизменной спутницей была послелюбовная боль – люболь – сестра грустно правдивого первого января, разоблачающего вчерашний праздник.
Вокруг меня складывались семьи, сужденные друг другу мужчины и женщины каким-то таинственным образом в нужное время оказывались рядом и оставались вместе навсегда. Я же обречённо ходила по горячим углям несовпадений. Я нравилась тем мужчинам, которые были мне безразличны. А те, кем увлекалась я, легко перешагивали через меня, как через еловую ветку на дороге, и уходили в неизвестном направлении по опавшим листьям безликих дней. Я это тяжело переживала, хотя и понимала, что сама придумываю себе любовные сюжеты и наделяю героев не моих романов несуществующими достоинствами в погоне за яркими чувствами и вдохновением для стихов.
Но мне суждено было испытать иную любовь, ничего общего не имевшую с моими сочинёнными влюблённостями. В тот год я окончила университет и решила поступить в аспирантуру. Руководителем нашей кафедры был удивительный человек, отличавшийся благородным дореволюционным воспитанием и безупречными аристократическими манерами, выделявшими его среди других преподавателей университета. У него было редкое имя – Иннокентий. Он был старше меня на сорок один год, но выглядел намного моложе своих лет. Внешне он напоминал древнегреческого философа с крупной головой, высоким лбом, шапкой густых седых волос и горячим юношеским взглядом, бросавшим вызов профессорской остепенённости. Потомственный интеллигент, Иннокентий был разносторонне образован и энциклопедически эрудирован. Трудно было представить, что он прошёл в жизни через тяжёлые испытания – воевал на фронтах Первой мировой (на Вторую не попал по возрасту), был несколько раз тяжело ранен, попадал в плен, терял друзей.
Любовь ранила меня, как «сумасшедший с бритвою в руке», по точной поэтической формуле Арсения Тарковского. Узнав о моих чувствах и оправившись от первого изумления и смятения, Иннокентий ответил мне взаимностью. Мы не ощущали разницы в возрасте. Наши души сплетались, как деревья корнями – глубинно, нерасторжимо. Иннокентий не раз говорил мне, что моя душа старше и мудрее его души, что он чувствует себя рядом со мной радостно и защищённо – как в детстве.
Наши отношения не остались тайной в университете, но все так любили и уважали Иннокентия, что ни пылинки сплетни не упало на его репутацию, ни тени осуждения не пронеслось над нашими головами. Мы часами гуляли по старой Москве, Иннокентий рассказывал мне о дореволюционной жизни, о войне. Тогда я узнала, что он был настоящим героем, жизнь его не раз висела на волоске, но непредсказуемая «лотерея бытия» оказалась к нему благосклонна. «Ты выжил на войне, чтобы вернуться и встретиться со мной» – говорила я, зарываясь лицом в его густые седые волосы. Я любила Иннокентия до самоистаивания, самозабвения – абсолютного самообретения. Я была им и собой одновременно. Без него от меня оставалась лишь половина. Я обнимала его колени, я целовала его руки, я утыкалась носом в его свитер и замирала так на целую вечность. Я засыпала и просыпалась с мыслями о нём, не проведя вместе с ним ни одной ночи.
Не верьте, никогда не верьте, что любовь – это своеволие страсти, исступление телесной тяги, пошлите к чёрту неудачника Фрейда, вознеситесь к Богу, испейте небесного нектара истинной любви, ощутите бессмертие души рядом с любимым. Мы так и не познали с Иннокентием телесного слияния – нашей любви не был дарован дом, быт, супружеское ложе. Такова была изначальная данность наших отношений. Но мы навсегда соединились на той высоте духовного созвучия, которая не подвластна тлению, разрушению, смерти.
Благодаря «охранной грамоте» своей молодости я часто приходила в гости к Иннокентию на Пятницкую улицу, и его жена – преподаватель в музыкальной школе – называла меня «деточкой», кормила домашним яблочным вареньем, расспрашивала об учёбе и с воодушевлением, понятным нам обеим, рассказывала о детях и внуках, старший из которых был моим ровесником.
Она казалась мне совсем пожилой женщиной, хотя была на три года младше Иннокентия. Его же возраста я, действительно, не замечала. Возраст был лишь тем плащом, который легко отбрасывала моя душа, чтобы соприкоснуться с душой любимого. Но, конечно, я с замиранием сердца рассматривала молодые фотографии Иннокентия, которые когда-то добротно делались в почтенных дореволюционных фотоателье. На их обороте был фирменный штамп фотографа с ижицами и ятями, с указанием адреса фотомастерской. Я рвала себе душу этими фотографиями – не потому, что Иннокентий на них был молод и красив, а потому что я безумно ревновала к тому времени, когда меня не было рядом с ним. Нет, ревновала – неподходящее слово. Мне было больно от того, что большую часть жизни Иннокентий провёл рядом с людьми, которые, как мне казалось, не ценили и не любили его так, как я, для которых счастье общения с ним не было абсолютным. Молодость Иннокентия манила и дразнила меня, и я ещё острее ощущала, какой груз лет и тяжёлых воспоминаний лежит на нём.
Сейчас я недоумеваю, как могла я так легко приходить в дом к Иннокентию – вседозволенность любви сумасбродна и эгоистична. Впрочем, это ни в коей мере не было вызовом его семье. Наши долгие прогулки по Москве часто прерывались то ливнями, то снегопадами, то изнуряющей летней жарой, и тогда сами ноги несли меня на Пятницкую. Пригласить Иннокентия к себе домой я не решалась – боялась, что родители нас не поймут. Удивительно, но жена Иннокентия ни разу меня ни в чём не упрекнула. Лишь однажды, улучив момент, сказала как будто невзначай:
– Вы должны знать, что Иннокентий Александрович очень порядочный человек и не допустит лишнего.
– Я знаю, – ответила я.
Мы продолжили чаепитие, и улыбка стойко держалась на лице этой удивительной женщины. Почти три года с восхитительным самообладанием она делала вид, что ничего особенного не происходит. Лишь однажды, уже выйдя за порог и доставая из кошелька мелочь на проезд, я услышала, как кто-то плачет за дверью. Но, может быть, мне это только показалось?
Когда Иннокентий серьёзно заболел, я и его жена каждый день встречались в больнице, приносили ему одинаковые продукты – мы обе хорошо знали его вкусы. Несчастье встало посреди нашей жизни, как каменная плита, которую мы обе тщетно пытались обойти. И не обошли.
На похороны на Немецкое кладбище я не поехала – не смогла стоять рядом с «многоматрёшечной» семьёй Иннокентия и глотать свои «подпольные» слёзы. Я хотела запомнить его живым, родным, бессмертным.
Я долго ещё слышала его голос, вела с ним по ночам бесконечные беседы. Я не могла его отпустить, не могла осознать, что его больше нет. Я так сильно любила Иннокентия, так была счастлива, обнимая его, согреваясь его теплом, чувствуя его губы у себя на щеке, что жизнь без него потеряла смысл. Время остановилось на мёртвой точке.
Мои родители, как выяснилось потом, всё знали, но ни разу не заговорили со мной об Иннокентии – ни до его смерти, ни после, и я была благодарна им за это. Я с грехом пополам окончила аспирантуру и осталась преподавать на той же кафедре, где он когда-то работал. Я ходила в университет, машинально читала лекции, возвращалась домой, часами смотрела на фотографии Иннокентия и плакала. Так продолжалось несколько лет. Потом боль немного утихла, ушла в тайные глубины сердца.
Когда мне исполнилось тридцать лет, родители настойчиво заговорили о том, что мне пора выходить замуж. Мама повторяла:
– Мы с папой не вечны, ведь ты останешься совсем одна.
Я была красива, умна, умела поддержать разговор, обладала хорошим чувством юмора.
У меня появились поклонники, и один раз я чуть было не связала себя узами Гименея с мужчиной, приятным во всех отношениях, но в последний момент сбежала из-под венца. Причина крылась в том, что этот человек так и не смог зажечь в моей душе «новогоднюю ёлку» любви. Чтобы войти с мужчиной в один поток повседневности, засыпать и просыпаться рядом с ним, смирять его плохое настроение, не замечать его недостатков – я должна была любить его абсолютно. Такого чувства к моему горе-жениху я не испытывала и в конце концов расторгла помолвку. Постояв однажды на вершине горы, трудно смириться с жизнью на пригорке. Я научилась всем возможным компромиссам с реальностью, кроме одного – не смогла выйти замуж без «предновогоднего» счастья любви.
Но что рождает в нас любовь? Почему лишь один человек из тысячи, из миллиона – независимо от внешности, возраста и множества иных слагаемых – становится избранным, единственным? Почему невозможно «по заказу» зажечь «новогоднюю ёлку» счастья? Почему я ни дня не смогла бы прожить с нелюбимым человеком, как живут тысячи, миллионы других женщин?
Мои вопросы безответны и по сей день, множество уравнений заданы, но не решены. Почему я так и не смогла создать семью – ещё один риторический вопрос, на который я никогда не получу ответа у судьбы, Бога, Мироздания. Уже скоро мне придётся встать из-за парты в школе бытия. Хорошие и плохие учителя разойдутся, а бесполезные «учебники» будут сданы в «макулатуру». Неразгаданная тайна жизни перевоплотится в другую – такую же непостижимую тайну смерти.
И всё-таки любовь явилась ко мне ещё раз – «новогодняя ёлка» снова ненадолго засияла, но, как это всегда бывало в моей жизни, на том празднике, где мне не суждено было стать хозяйкой. В тот год умерли мои родители: за папой сразу ушла мама – они не могли друг без друга существовать. Я по-прежнему работала в университете. Меня считали хорошим преподавателем – как тогда говорили, «не заспиртованным». Я читала живые, интересные лекции, без лишней строгости принимала экзамены. Студенты меня любили – может быть, ещё и за то, что во мне не было занудной солидности. Я никак не поспевала за своим возрастом, и незнакомые люди часто принимали меня за студентку. Может быть, эта естественная моложавость поспособствовала чуду: во всех лесах сдохли медведи, рак на горе свистнул, пролился дождичек в четверг, и я дождалась у моря погоды – стрела любви, выпущенная неразборчивым Амуром, снова попала в моё вечно юное сердце. Повторилась и неизбывная закономерность моей судьбы: абсолют любви совпал, как оказалось позднее, с абсолютной невозможностью быть вместе с любимым. Только на сей раз возрастной расклад был иным, хотя моя неизменная роковая «военная» цифра повторилась: мне был сорок один год, моему избраннику семнадцать.
Его звали Андрей. Он только что окончил школу и поступил на факультет, где я преподавала. Андрей любил литературу, поэзию и сам писал стихи, занимался спортом, ходил в студенческие походы, был высокогорно чист, кристально честен и обаятельно наивен. Он жил с мамой и младшей сестрой в маленькой квартирке в Лужниках. Его отец умер от ран, полученных на войне, и Андрею рано пришлось взять на себя мужские обязанности в семье. Он всё умел делать своими руками, был очень самостоятелен. Трудно верилось в его паспортное несовершеннолетие.
Наша любовь началась в конце сентября, когда Москву вдруг неожиданно окутало прощальным теплом позднее бабье лето. Мы оба чувствовали, что между нами пробежал любовный «электрический» заряд, и бесполезно рассчитывать на победу разума над запретным искушением. Но мы долго не решались сделать тайное явным. Андрей приходил на мои лекции раньше всех и садился в первом ряду аудитории. Я делала над собой неимоверное усилие, чтобы не встретиться с ним взглядом, но его глаза притягивали меня, как магнит, в свой синий омут, и невозможно было не замечать эту вездесущую жгучую синеву. Однажды после лекции Андрей подошел ко мне и попросил позаниматься с ним факультативно. В те прекрасные некоммерческие времена такая просьба льстила преподавателям, ведь это означало, что студентам интересен их предмет. Я предложила Андрею в тот же день провести дополнительное занятие.
Незаметно бросив вёсла учебных вопросов и ответов, мы, отдавшись на волю волн, отпустили беседу в свободное плавание. Когда в аудитории стемнело, мы вышли из опустевшего университета на Моховую. Я рассчитывала вернуться домой сразу после лекций и надела в тот день лёгкое летнее платье, не взяв с собой жакет. В сумерках на улице похолодало, и Андрей накинул мне на плечи свой пиджак. В это мгновение я вдруг снова почувствовала себя очень молодой – как будто перенеслась на машине времени в послевоенный летний день, когда шла на школьный выпускной бал по солнечной Москве, ещё не зная, что ждёт меня впереди. Тогда я, конечно, и предположить не могла, что четверть века спустя буду идти по вечерней Москве в предощущении любовного чуда рядом с молодым человеком – своим студентом, до рождения которого в те далёкие времена ещё оставалось семь лет. Я сделала открытие: моя душа, научившаяся быть сдержанной и строгой, в глубинной сути своей не изменилась и вновь готова к любовному воспламенению. Вот только чтобы это случилось, должен был произойти ряд таинственных и почти невозможных совпадений: звёздность тихого, безлюдного вечера, мой оставленный дома жакет, синие глаза юноши, который читает мне стихи немного хриплым от волнения голосом, его слегка угловатая походка, чуть коротковатые брюки, из которых он так быстро вырос, и моя бесконечная к нему нежность.
Андрей довёл меня до дверей моей квартиры на Кропоткинской и осторожно обнял на прощание. Я отвела ему волосы со лба и, наконец, бесстрашно посмотрела в глаза, утонув в их бездонной синеве. Мой идеал мужской красоты идеально совпал с реальностью. На лицо Андрея я могла смотреть часами, как смотрят на огонь и воду – в вечном самообновлении счастья.
Всё повторялось ещё несколько раз: пустая аудитория, многочасовые разговоры с Андреем ни о чём и обо всём, долгий вечерний путь к моему дому, бархат ночи, накинутый мне на плечи вместе с пиджаком Андрея – теперь я уже нарочно забывала дома жакет – звёзды над головой, прощание у подъезда. А потом в этой золотой цепочке вдруг появилось ещё одно звено – поцелуй, такой трепетно робкий, что, кажется, луна нарочно зашла за ночное облако, чтобы не смущать нас.
В ту ночь «новогодняя ёлка» в моей душе снова засияла яркими огнями. Жизнь вернулась ко мне полуобмороком тягучих поцелуев и нежных прикосновений, перезвоном родных словечек и интонаций. Всё чудесным образом повторилось через девятнадцать лет – сутью любви, её возрождающим всевластием. Только моя любовь к Иннокентию не могла спуститься с платонических высот на землю, а любовь к Андрею вся была соткана из узоров страсти, из драгоценных мигов ежедневной совместности.
Мы пытались скрывать наши отношения, но о них быстро узнали в университете. Перед Новым годом меня вызвали на партийное собрание и поставили перед выбором: или моя работа на кафедре или аморальные отношения со студентом. Я готовилась написать заявление об уходе по собственному желанию. Я была так счастлива с Андреем, что легко могла пожертвовать карьерой ради наших отношений.
Слепота и безрассудство любви безграничны – я не сомневалась, что мы с Андреем поженимся, как только ему исполнится восемнадцать лет. Тогда впервые в жизни я захотела родить ребёнка, невзирая на мою когда-то прочно выстроенную теорию «разумной бездетности». Увитая «мишурой и гирляндами» самых радужных предвкушений, я не видела никаких препятствий к браку с Андреем. С Иннокентием даже помыслить о совместной жизни, общем доме, общей судьбе было невозможно – оставалось лишь подчиняться тем обстоятельствам, в которые мы были поставлены изначально. С Андреем мы легко могли строить планы на совместное будущее – у меня была квартира и надежда на то, что я найду работу в другом учебном заведении. Во мне был такой переизбыток молодости и нерастраченных душевных сил, что нашу с Андреем разницу в возрасте я искренне не брала в расчёт. Мне даже в голову не приходило, что мой любимый может думать иначе.
Первая капля дёгтя отравила мёд нашей любви, когда мне неожиданно нанесла визит мать Андрея, которая была на четыре года младше меня. Она показалась мне по-деревенски неотёсанной, простоватой, и будто под топором «классового расщепления» нас с порога резко отбросило друг от друга в разные стороны. Мать Андрея потребовала, чтобы я рассталась с ним. Она заявила, что не допустит, чтобы сын позорил себя и жил со старой бабой. Впоследствии я узнала, что она поставила ему ультиматум: или «родная мать» или «эта старуха».
Не верьте, что настоящая любовь преодолевает все преграды. Любовь – нежный лотос в дремучей чаще бытия, она трепетно хрупка и нуждается в защите. Легко затоптать и уничтожить этот редкий цветок, это чудо жизни, не созданное для грубой земной реальности. Теперь, действительно став старухой, я понимаю, как молода я была тогда, и как много ещё счастливых лет было у нас впереди с Андреем. Но нас всем миром взялись выкорчёвывать из жизни. Корни любви Андрея ко мне оказались слабы – он первый предложил расстаться. Наши многочасовые объяснения – словно хождение по ножам по замкнутому кругу – в памяти не удержались. Помню только ощущение вселенской тьмы, накрывшей меня, когда я смотрела из окна гостиной, как Андрей в зимней шапке и куртке нараспашку переходит по белому пледу снега Кропоткинскую улицу, залитую ярким полуденным солнцем. Вскоре он перевёлся на другой факультет, и я никогда его больше не видела. Лишь через много лет узнала, что Андрей сделал хорошую карьеру, но несчастливо женат, и у него растёт сын.
Что же было потом? В фильме «Леди Гамильтон», снятом в 1941 году (эта цифра не оставляет меня), неподражаемая Вивьен Ли, играющая возлюбленную Нельсона, говорит через много лет после гибели адмирала:
– Никакого потом. Никакого после.
Никогда больше «новогодняя ёлка» любви в моей душе не зажигалась. После расставания с Андреем я прожила ещё почти полвека. Эти годы вместили в себя разные события – радостные и печальные. Не могу сказать, что прожила пять десятилетий скучно и бессодержательно. Но я никого больше не любила – и, значит, не была счастлива. Несколько мигов запретной любви – вот и всё моё жизненное богатство, моё наследство никому.
Дважды потеряв любовь, а с ней и желание жить, я была на грани самоубийства. Тогда я обратилась к вере, крестилась, стала ходить в церковь, молиться. Учение Христа о милосердии и любви всегда было мне близко, но я так и не смогла примирить в душе многие религиозные парадоксы. Мне чужд взгляд на человека как на «тленного греховного червя». Для меня неестественно поклоняться Всевышнему «в прах распростёртой». К тому же я так и не смогла воспринять церковные обряды и ритуалы как необходимый элемент веры. Были времена, когда я отдалялась от Бога, месяцами не брала в руки молитвослов, редко заходила в церковь. Наверное, я неисправимо маловерна. Но как мне было укрепиться в вере в Бога, если всю мою почти вековую жизнь я наблюдаю вокруг изворотливое хамелеонство по отношению к религии? Революция 1917-го года уничтожила в России православную культуру, основанную на глубинном понимании религиозных взаимосвязей времён. После этого безвозвратно перейденного Рубикона следующие поколения уже были отравлены атеизмом. Детство моё прошло под коммунистическими лозунгами. Во время Второй Мировой войны Сталин вдруг вынул из рукава религию, как новый (или, точнее сказать, старый и хорошо забытый) «духовный козырь» и стал открывать чудом сохранившиеся церкви, по недосмотру не превращённые в склады и зернохранилища. Однако не прошло и двух десятилетий, как Хрущёв обещал к концу семилетки в 1965 году «показать последнего попа по телевизору». Потом, в начале 90-х, вдруг накатило повсеместное возвращение к православию, мало подкреплённое истинной верой в Бога.
Томясь в материальном мире, осознавая его тленность и иллюзорность, я тянусь к Богу всей душой. Я не сомневаюсь в Его существовании, но мне многое в Его замыслах не понятно. В том числе и в отношении себя самой. Теперь, когда пришла пора итожить жизнь, так неутолённо промелькнувшую мимо, у меня намного больше вопросов к Богу, чем могло бы быть в молодости или в зрелые годы, когда ещё оставались надежды на счастливые перемены.
Когда я рассказывала священникам о своей судьбе, я слышала неизменное: надо раскаяться в греховных связях, надо покаяться. Раскаяться у меня не получается. Так сложилась жизнь, что я не смогла соединить свою судьбу с любимым человеком. Неужели вина моя в том, что я не совершила над собой насилие и не вышла замуж без любви? Если бы я могла выбирать! Но мне никто не предоставил никакого выбора. Таинственная, разумом не постижимая «жизнелотерея» всё решила за меня. Обе мои любви – те, ради которых я родилась, были с точки зрения церкви греховны и незаконны. Почему же именно они зажигали свет в моей душе, делали меня лучше, человечней, помогали прикоснуться к Божественному, дарили ощущение бессмертия?
Скоро Новый год – я знаю, он будет в моей жизни последним. Я давно уже не наряжаю новогоднюю ёлку, хотя много лет, даже в одиночестве, не прерывала эту добрую традицию – в память о моём детстве, о родителях. Я давно забыла приметы смытых временем исторических эпох, забыла, какую одежду носила, из какой посуды ела, но я помню, как сияла новогодняя ёлка моего детства, и как мамины руки пахли корицей, потому что она всегда пекла на Новый год булочки с изюмом.
Теперь я знаю, что ёлка наряжается в канун Рождества Христова, и называть её надо не новогодней, а рождественской. Ведь раньше именно в рождественский сочельник на ёлку вешали украшения и сладости, а потом зажигали на ней огни. Мне очень нравится христианская притча о рождественской ёлке. Когда в Вифлеемской пещере родился Иисус-младенец, в небе вспыхнула чудесная звезда, возвестив миру о пришествии Спасителя. Деревья и цветы всей земли собрались к изголовью Младенца и принесли Ему в дар свои сочные, сладкие плоды. Одна только ёлка смиренно стояла у входа в пещеру и не решалась приблизиться к Спасителю. Она долго шла с Севера в Палестину и прибыла к Младенцу с опозданием. Да и даров у неё не было – она была бедна. Один из светлых ангелов заметил кроткую ёлку с её тихими слезами и бросил яркую звёздочку на её ветви. Звёздочка рассыпалась по ним мириадами огней, и Дивный Младенец устремил свой взор на сияющую ёлку и любовался ею, а на лице Его светилась безграничная любовь.
О, если бы человеческая любовь не угасала, не лишалась света и сияния, как новогодняя ёлка после праздника! Мне горестно видеть её лежащей в пустом дворе на снегу после отшумевшего торжества. Скоро уже будут выброшены на свалку и мои вещи, мои альбомы с дорогими моему сердцу фотографиями, мои бумаги, исписанные старческим почерком – мои воспоминания о былом.
Но, может быть, рукописи действительно не горят, как сказал один человек с печальными глазами, встреченный мной мимолётно в детстве и оставшийся со мной навсегда? И пусть моя исповедь литературно несовершенна, но в ней теплится человеческая жизнь – моя жизнь, моя душа, через мрак потерь стремившаяся к свету любви. И благодаря этому я могу вернуться в тот истаявший, как белая свеча, весенний день и устремиться вслед за давно проехавшей по Пречистенке коляской, запряжённой испуганной лошадкой, конечно же, не подозревающей о том, что она везёт в Вечность гениального писателя.
Я часто вижу один и тот же сон. Я плыву в лодке без вёсел по течению быстрой, прозрачной реки, вокруг меня лилии и кувшинки, а на двух противоположных берегах стоят Иннокентий и Андрей. Они смотрят на меня с безграничной нежностью и любовью. И я смотрю на них с безбрежной любовью в сердце. Иннокентий и Андрей знают друг о друге, но не ревнуют друг к другу. Я дорога им обоим, и они оба мне близки и желанны. Они оба – часть меня. Я бесконечно благодарна им за самые счастливые мгновения моей жизни. И ещё я знаю, что должна сделать выбор и причалить к одному из берегов. Я не сомневаюсь, какой выбор сделаю уже очень скоро. Я знаю, что умру в ту ночь, когда моя лодка причалит к берегу Иннокентия, а берег Андрея растает вдали. Это хорошо, значит, он ещё долго будет жить. Пусть на том его далёком берегу, который я никогда больше не увижу, повторяются новогодние праздники, детский смех, счастливые знамения.