В детстве была у меня закадычная подруга Галка. Зимой мы до блеска укатывали – то на санках, а то и на пузе – Мишкин бугор. А летом в Жёлтом меж камней ловили руками пескарей да головастиков. Всё как у нормальных деревенских девчонок.
Одно меня всегда смущало. Бабку её «Колдучихой» звали. Для Галки она – родная бабушка, а мне боязно. Я вечером мимо её хаты и проходить-то боялась. Засижусь у подружки, а потом она меня от собственной бабки провожает.
Полола я грядки на бахче (в деревне все с детских лет при деле). К вечеру сыпь на руке объявилась. Серпантином обвила и чешется… Подпрыгнула температура.
Хутор он и есть хутор. Ни врача тебе, ни фельдшерицы. Бабка Галкина за всех сразу.
Промучилась я ночь. Наутро, бойся не бойся, а идти к Колдучихе надо. Никогда раньше у неё не была, а вот пришлось.
Хата под солому. На крыше поросль берёзовая. Мох шапкой набекрень наползает на ветхое крылечко. Поднимаюсь… Порожки поскрипывают, сердце ёкает… Что как околдует, не вернусь? Превратит в гусыню какую-нибудь.
В углу метла из бурьяна. «Вот, – думаю, – и транспорт её». А сама бочком, бочком от метлы подальше и в сенцы.
Полумрак. Маленькое окошко в паутине – свет еле проникает. Слышно, как на чердаке воркуют голуби. Зачуяв меня, выпархивают в круглое отверстие под самой крышей. Я вздрагиваю.
По стенкам – плетушки, коромысло, пила двуручка, какая-то ветошь. На пыльной полке – старый медный самовар, керосиновая лампа да пара запасных пузырей.
Из угла в угол натянута верёвка. А на ней – связки сушёных грибов, яблок, пучки калины, всякого чертополоха.
– Вот из чего зелье-то она колдовское готовит, – смекнула я, – небось, грибочки – мухоморы да поганки.
Тихонько отворилась дверь. На пороге стояла Колдучиха.
Наверно, ещё по фронтовой привычке она коротко стриглась и, к удивлению наших баб, никогда не носила юбку. После возвращения с войны ходила в солдатской форме. А потом – летом в брюках, которые сама шила, а зимой – в ватных штанах да душегрейке, подбитой заячьим мехом.
Признавала только самосад. Сажала в палисаде. Разбавляла его душицей и баловала себя самокруткой. Пальцы цвета ржавчины. Кашляла, словно заправский курильщик.
– Что стоишь, заходи. Я тебя уж и заждалась.
Колдучиха проводила меня в горницу. Я обомлела: как так заждалась? Откуда она могла знать, что я к ней зайду?
– Проходи, проходи, что заторопела? Помогу тебе. Только лечить буду, как ягнёночка, ты же нехристь. Ну, Господь никого не оставлял в беде. Пообещай, что не отринешь Спаса нашего, придёшь к нему.
Я молча кивнула.
Горницу на две половины разделяла цветастая занавеска. Бабка, оставив меня, шмыгнула на вторую половину. Что-то заплескалось, и послышался неразборчивый шёпот.
От нечего делать я стала разглядывать «избушку на курьих ножках». Хата как хата: печка с чугунами, ямки рядом, крылья гусиные на гвоздике загнетку обметать. На стене в одной большой раме фотокарточки, пожелтевшие от времени. Поверх рамы – расшитый рушник.
Я пригляделась: среди незнакомых людей – Колдучиха. Только совсем девчонка. Та же стрижка, те же глаза. Рядом такие же молоденькие санитарки. Стоят у танка, а на нём: «На Берлин!». Видать, правду в деревне говорят: всю войну в медсанбате отпахала.
На дощатом столе горой какие-то травки, корешки. «Работала», – подумала я. В углу под образами лампадка. Пахло чем-то очень приятным, неизвестным. Поразил иконостас. Казалось, такой древний, что лучше и не притрагиваться, рассыплется. Оклады потемнели, но лики виделись отчётливо. Почудилось даже, будто святые угодники за мною наблюдают, следят, как я без хозяйки себя веду.
Прислушалась: «…и запрети духу немощи, остави от неё всяку язву, всяку болезть, всяку огневицу и трясавицу…»
Скрипнула дверь. От неожиданности перехватило дух. В горницу ввалился кот. Ну, как же в этой хате да без него?
– Потерпи чуток, сейчас тебе помогу, – послышался голос Колдучихи.
Кот, не обращая на меня внимания, пытался взгромоздиться на табуретку. Голова его была ничуть не меньше моей. Никак не мог устроиться. Наконец, притворился, что затих, уложив только туловище на табуретке. Для головы, хвоста и лап места не хватило – свисали в разные стороны. Кот обтекал сиденье, щурился и зорко наблюдал за мной исподтишка. Казалось, даже ехидно ухмылялся, намекая на моё скорое будущее. Я боялась пошевелиться.
Вдруг громко закричал петух. Сердце моё оборвалось…
– Что вздрогнула? – послышался хриплый голос бабки, – это Стёпка балует, петуха дразнит.
Я и не заметила, что в углу у окошка висела клетка, а в ней на сучке примостился скворец.
– Всех во дворе переснял, шельмец. Как начнёт выдавать! И за гусака шипеть может, и за курицу кудахчет, а уж птичьих голосов знает – не перечесть! Уймись, Стёпа, что ты нашу гостью напугал. А ты, Таня, посыпь ему конопелек, он тебе и споёт, спасибо скажет.
Сыпанула из плошки, стоящей на подоконнике, зёрнышек. Скворец щёлкнул раз, другой и запел. И на душе у меня отлегло, даже повеселело. А тут и бабушка выглянула.
– Заждалась, небось? Ну, садись, голубушка, поближе к окну, посмотрим, что тут у тебя.
Я протянула руку.
– Да тебя ужако, милая, укусил. Редко, но бывает такое. Видать, ты его потревожила, сам-то он добрейший, не тронет.
Сполоснула Колдучиха мою руку водицей нашёптанной, дала напиться из бутылочки с Божницы, а на прощание сказала:
– А ты с Галочкой моей заходи, не пужайся.
Возвратилась я домой, смотрю: рука – здорова, температуры – след простыл.
Так я побывала на приёме у Колдучихи.
С этих пор, когда бы мы с Галкой ни забегали к бабе Насте – так, оказывается, Колдучиху звали – на чай, кот тут же сползал и уступал мне табуретку, а Стёпка-пересмешник, приветствуя нас, орал на все голоса.