Парной июньский рассвет, будто малое дитя спросонья, всё кунежится и кунежится над хутором, пока наконец-таки, спустившись к подгорье к ручью Жёлтому, не спохватывается: а ведь и маки в палисаднике у Матвеевны, и вдоль стёжек цикории, божии батожки, вовсю уже лупастят – половина шестого, никак не меньше!
Ручеёк – так себе, курице по брюшко. Сполоснувшись в его ключевой водице, пофыркав, взбодрившись, утёрся рассвет лопушком и, стряхнув с себя последние капли ночи, обрызгав нежным румянцем хуторские избы, пережужукивающиеся шмелиными запевками атласные куртины приобоченных мальв, зашустрил меж сизых озимых ржей в березняки Ярочкина леска. Пора! Пора шумануть и из его дрёмных трав сонь и лень, воцарившихся там со вчерашнего заката.
А над хлебами в поднебесье уже выскочил, повис на первом солнечном лучике жаворонок: «Юль-юль-юль!». И так проюлит он теперь до самого полудня, когда раскроются, запылят неказистые цветочки ржи. Тут даже этот неуёмный птах благоговейно примолкнет. И всё тогда обомлеет, весь Божий мир притихнет: не мымыкнет нырнувшее после дойки в тенёк придольных осокорей рябое хуторское стадо, не залотошат, не заспорят пральниками на камушках омутка хлопотные бабы, даже псина не гамкнет ни на одном подворье.
Божий мир, что не говори, уж так устроен: нет в нём неблагословенной поры. Каждый день чем-нибудь да заманчив. А о перволетье нечего и говорить! Самая благодатная, самая душеотрад-ная по́рушка.
Луга и лощины, холмы и косогоры окутались пёстрыми шелками. Заметелились, запылили дикие злаки, разбутонились цветы. Куда ни повернись, выколосились лиловыми пиками куртины иван-чая, по низинам да болотинам благоухают, просыпаются дробной пшёнкою, проливаются топлёным молоком вездесущие валерьяны да таволги. На долу огневым пожарищем пылают золотистые лютики, из хлебов подмаргивают, не дают закручиниться задорные васильки. Покосы и неудобья осыпают нежнейшим звоном небесные колокольцы. Вдоль дорог теплятся свечки подорожников.
Недели полторы, как выколосилась и вот теперь тоже занялась цвести-пылить кормилица-рожь! Зерно ещё иссиня-зелёное, молочное, но опытному глазу сразу видать: крепнет, набирается силушки. Уж так спокон веку у хлебороба велось: не святотатничай об эту пору в поле. Придави каблуком цигарку, не матерись, не горлань, не прикасайся руками к цветущему колосу.
К этому времени, когда дробной маночкой засеет по округе пыльца с цветущих хлебов, бабы и девчата уже перестают таскать из перелесков окатные жемчуга духовитого ландыша. Зато, собирая последние букетики, наткнутся вдруг, возрадуются: «Ах ты, батюшки! Объявились! Выскочили первые колосовики!»
И, вынув из чулана раскружавленные паутиной плетушки да корзинки, обметут их гусиным крылышком, да не откладывая в долгий ящик, завтра же, с последними кочетами, спровадятся в леса и лесочки, боры и рощицы. Обминая молочные сныти да жа́ровые горицветы, зашныряют по ним наперегонки, оставляя за собой, словно иголка узорочья полевых цветов на рушнике, витиеватые росные следы. И пренепременно – без обутки, босиком. Так сподручней, да и хвори, глядишь, занегумят.
Разве усидишь теперь дома? На смену первым весенним грибам выскользнула вторая волна – колосовики! Нарастут, конечно, по Божьему промыслу, потом, с начала июля по август, как нагрянет уборка, ещё и жнивники, станут вездесущие бабы по пути с поля таскать в фартуках-передниках их разносортицу. Грянет, дай только срок, и самый сильный слой – листопадники – с середины августа до середины сентября, ему и обору не будет.
Но колосовики, как ни крути, – хоть и самая неприбыточная, самая краткая, порой и всего-то – недели полторы, не боле, зато чистенькая, без малой червоточинки, оттого и самая желанная грибная волна. Как раз её-то у нас и стараются не упустить ни за какие коврижки.
Всё-то присматриваются, всё-то доглядывают: зацвёл ли в палисадниках шиповник, открасовалась ли сирень, раздушились ли «любками», неприметными, но удивительно ароматными фиалками, ночи. Века веков велись у нас эти «колосовиковые» приметы. Уж как сшумнут парные дожди, отуманятся боры и впадины, не промахнёшься – хватай посуд, пока кто пошвыдче не опередил, – скорее за колосовиками! А промежду прочим гляди, не упусти: и пучок первой, только-только заалевшей землянички по светлым берёзовым склонам поднашукай.
Не знаю, как где, а у нас «колосовиком» прозывают именно белый, берёзовый, всем грибам гриб, настоящий король-гриб, боровик, и никакой иной. Что там какие-то маслёнки-опёнки? Им и счёта не ведётся, а белый – каждый под своим номером, по ранжиру, прям-таки на вес золота.
Всяк уважающий себя деревенский знает, где и когда брать белые. К примеру, в Ярочкином леске, по правой стороне, встречаются они всё больше семейственно, и отчего, никто толком и не ведает, всё-то тулятся обочь муравейников. А как выступит на поляны в Порточках несусветная рать мухоморов – тут и гадать не приходится, только не ленись по отрогам лазать, – быть доброму добытку. Но умаешься-а! В этом березняке белый встречается поодиночке.
В детстве, помнится, как распустится перволетьицем у ворот наших калина, так уж и нет бабушке Наталье покоя. Какой тут покой, когда Меркулиха, небось, в Закамнях опередила, «напорола» тишком на их приметном месте корзинку боровиков?
Рассвет ещё только-только чебурахнулся в Жёлтый, и я ещё не пойму, где зад, где перед у моего голубенького с белой окаёминкой платья, в какой рукав кофтёнки руку просунуть, а уж бабушка тормосок «на перекус» собрала, бидон (на случай, ягода попадётся) в плетушку кинула, торопит, подгоняет меня с крыльца.
Тащусь за ней по мозолистой Глиняной дороге, по росным костяничникам, читаю следы на пыльной дороге – вот прокатила спозаранку телега, а следом за ней – собачонка, вот перемахнул из овсов в орешники русак. В полудрёме внемлю старушкиной присказке: «Чай не позабыла, солныш мой, не ошмыгнись – в ельниках колосовик бурорябистай, крапчатай, что кутёнок в светленьких пятнушках, а коли под сосёнку снырнёшь – туточки у муравельников шапчонка у него – чистенькая, гладенькая, точь-в-точь луковая томлёная крашенка».
А в лесу дремать среди эдакой красотищи не подремлешь: вот уже зоревым, золотым, малахитовым кантом обрамились занавеси высоченных елей, вот, коснувшись одну за другой, восход затеплил свечи молоденьких сосновых побегов, и тончайшие сусальные дымы закурились над макушками бора.
Колосовики! А-у-у!
ЗАМАНИХА
Ягода садовая ли, лесная – лакомство знатное. А уж луговая клубника, у нас её кличут «заманиха», – и вовсе наипервейшая статья, и сказ о ней особый.
Как только вступает в последнюю пору земляника, когда даже в боровых глущобинах смолкает бабье да девичье ауканье, сама собой хлопотная заготовочная пора перекатывается с подолов урочищ на покосные луговины, заброшенные, поросшие самосевным подлеском, поля, на обрызганные колокольчиковой просинью, истомлённые до изнеможения летним зноем склоны угорьев.
Каждый раз, прознав, что соседки давным-давно «обтаскались» заманихи, матушка всплёскивала руками: мол, ах ты, горюшко луковое, опять проморгали первый, самый густой, обор.
Срочным порядком по вверенному ей хозяйству объявлялся переполох. Правду говорю, жизненная история. Переносились на другое время любые намеченные ранее дела. Сыскивался всяческий, подходящий для ягодного сбора посуд: от бидонов и вёдер до кузовков и лукошек.
Горячей охотницей до заманихи слыла когда-то ещё бабушка Наталья, отцова мать. Она-то и пристрастила меня к этой деревенской забаве. Именно забаве, потому что сбор ягод, хоть и был он во все времена нелёгок – и спина-то потом аж два дня ноет, и руки-ноги ломит, – но всё равно делом занятие это никогда не считалось, скорее, прогулкой, отдыхом «на гулянках» от серьёзных каждодневных крестьянских забот. Но, как бы там ни было, следует сказать, пору эту всегда поджидали с нетерпением, «ягодное» удовольствие никогда не наскучивало.
Из года в год в конце июня, начале июля, ранней ранью, с восходом солнца, всем семейством снаряжались мы на целый день в Плоский лесок, в котором в самой серёдке, за расступившимися берёзовыми зарослями, открывалась продолговатая, версты на две-три, лощина, поросшая чабрецом да диким ягодником.
Жалобясь на «разбитые» ноги, постаревшая бабушка с нескрываемым сожалением и горькой завистью, соступив кое-как с крыльца, выпроваживала нас за калитку. И, опершись на загородку, не скупилась, как человек бывалый, на всяческие наставления и советы, «отказывала» нам свои потаённые места. Мол, нынче, по всему видать, заманиха объявится ядрёней да споре́й по луговинам. Какой день жарень стоит несусветная, значит, и ягодка на пригорках никудышная: мелкота мелкотой, да и, скорее всего, испеклась. «Ну, вернуться вам с добрым добытком», – крестила нас старушка вослед. И мы, оставляя на лопушистых подорожниках росную стёжку, устремлялись вверх вдоль Мишкиной горы, а затем и вовсе скрывались из виду, тонули в недозрелых иссиня-сизых ржах игинского поля.
Даже когда клубники уродятся «горы насыпные», сбор её, особенно если тебе лет семь-восемь, где-нибудь часа через два-три начинает надоедать. Тут на выручку приходит бабулина предусмотрительность – самое время развязать собранный ею «вузелок». Набулькаешь из бутыли молочка в синюю кружку, разрисованную роем золотистых пчёлок, умнёшь, подкрепишься плюшкой, калачиком, потом сладишь на голову для прохладцы из широченных листьев конского щавеля и почти совсем отцветшей, но всё ещё душистой медуницы «мировой» венок, нахлобучишь на косынку, глядишь, и снова дело заспорится, даже песню, выученную от бабули, поневоле начнёшь под нос себе мурлыкать: «Ой, при лужке, лужке-е, лужке-е...»
Пока брали ягоду, отец, очень скоро терявший к ней интерес, а заодно и терпение, успевал обежать вдоль и поперёк весь Плоский лесок (берёзовы-ый!) и с привеликим удовольствием наломать полнёхоньку плетушку зелёных да розовых сыроежек, ярко-жёлтых лисичек. Сыщет, бывало, без них уж вовсе не вернётся, хоть с пяток-другой крепеньких, один в один, белых.
Мало того, обезоруживая маму, «в оправдание своего побега с ягодного поля брани», он притаскивал ей то перевитую травяным перевяслицем или длиннющими стеблями мышиного горошка охапку малиновых кипрейных султанчиков, то букетище крупных лесных ромашек.
«Умасленная» подношением, мама всё равно, улыбаясь, грозила ему в наказание: «Зимой варенье будешь есть из Таниной заманихи», прозрачно намекая на мою «зеленуху».
Но отец за просто так и сам не сдавался, и прикрывал меня. «Так я ж приторного на дух не переношу. Куда вкуснее кисло-сладкое», – подмаргивая мне, парировал он. И я, довольная и радостная, светилась от его поддержки. К тому же, как только мама скрывалась в травах, как по мановению волшебной палочки, откуда-то из-за пазухи его возникало с десяток пучков крупнющей, зрелой клубники. Отец лукаво щурил глаза, прикладывал палец к губам: мол, помал-кивай, смотри, не проговорись маме, и, опуская свой добыток в мой бидон, прикрывал его закудрявистой бахромой тут же сорванных цветов бледно-розовой хохлатки. Возвращаясь домой, мы загадочно переглядывались и подмигивали друг дружке, сохраняя от мамы свой «душистый» секрет.
В мамином же ведёрке, можно даже не заглядывать, заманиха отборная, ягодка к ягодке, даже есть жалко, только любоваться да картины с ней писать. И как у родимой хватало терпения собирать только по одной, самой лучшей, с кустика?
А я вот додумалась: мол, чего тут церемониться, луговую можно сдёргивать с веточки сразу по несколько ягодинок, горсточкой. Честно сказать, зачастую среди спелой в бидон по недогляду попадала и белобокая, а порой и вовсе зелень зеленью.
Но бабуля, старалась не замечать мою уловку, даже виду не показывала. Перебирая мой добыток, никогда, бывало, не пожурит. Видать, теплилась в ней «надёжа» на то, что со временем «лень сама из меня выдурится» и заманишка в моём бидоне станет куда ядрёней и спелей.
Мало ягодку взять, это дело хоть и не десятое, но и не самое наиглавнейшее, надо ещё, как говорила бабушка, «до ума довесть». Спелая заманиха – создание нежное, уважает заботливое с ней обращение. С ягодой время дорого, а иначе «поплывёт», не удержать. И потому, наморишься, не наморишься, в тот же вечер до позднего поздна приходилось с ней тетёшкаться, рассыпав на чистую тряпицу, «чтоб не сгорелась», прямо на крылечном полу.
Но ничего, обходились. Спать не укладывались до тех пор, покуда не распределялась каждая ягодка по ранжиру: переспелые, самые сочные, душистые да лакомые пересыпались сахарным песком в большущих блестящих медных макитрах для варенья. Из года в год в нашем погребе обитало множество банок, баночек и банчищ этого замечательного лакомства из луговой клубники. В зимние холода с блинами-оладьями, с топлёным молоком или травяными чаями уплеталась эта вкуснятина за любо-дорого.
За «заманишный день» ладошки становились красные-красные, такие же и губы, и язык. Ведь нет-нет да и не устоишь, подкинешь в рот самую приглянувшуюся.
Той ягодке, что потвёрже, место определялось в морозилке. Вдруг да невтерпеж захочется наперекор крещенской стужице чего-то совсем летнего. Вот когда сгодится сохранившая свой яркий аромат луговая сласть заманиха.
Немалую часть ягоды оставляли для сушки. На следующий день, не мешкая, отец поутру, как отойдёт роса, взбирался по лестнице на покатую крышу амбара, рассыпал заманиху тонким слоем на застланную старым покрывалом железную крышу. За день, как на жаровне, ягода доходила до готовности, бери да ссыпай в пошитые мамой на древней «зингерке» специально для всяческой сушки цветастые ситцевые мешочки.
За завтраком, зачерпнув из макитры пропитанные сахаром ягоды, заливали их в миске парным молоком.
С той поры прошло столько лет, что можно и со счёту сбиться, а вот вкус этого яства не спутать по сю пору ни с каким иным, вкус отрадного детства и семейного лада.
Ягодное пиршество на этом не заканчивалось. Весь длиннющий июльский день мама «мудрствовала» у плиты над вареньем, а я, чтобы отвести душу, вертелась около, дожидаясь, когда наконец-таки в тазах запенится, забулькает, когда, расхлюпавшись, примутся «убегать» розоватые, дышащие Плоской лощиной, ярым солнцем, безудержной июльской радостью пышные, воздушные пенки.
И напрасно стращала меня бабуля: «Татьяна, остепенись, гляди, не налижись! Вот ей Богу к завтрему на щеках заманиха вызреет!»