Уже в юности характер Марии Максимовны никто бы не назвал простым. Когда пора легкости принятия решений осталась позади, к лишнему весу прибавились дурные привычки и досадные болячки, про ее характер стали говорить - скверный. После выхода на пенсию – невыносимый. «Не просто так муж ее бросил, - судачили подруги между собой. – Он просто должен был однажды хлопнуть дверью!»
Мария Максимовна не верила им - подругам, сослуживицам, соседям: все это было вздор, про характер. Характер у Марии Максимовны был что надо – для жизни, которую она не выбирала. Ведь жизнь Марии Максимовны оказалась суть одна сплошная борьба. В молодости – за место среди себе подобных, в период, следующий сразу после молодости, который Мария Максимовна, привыкшая называть вещи своими именами, стеснялась, подобно другим женщинам, именовать второй молодостью – за мужа, который отчаянно цеплялся как раз-таки за первую (и единственную!) молодость, причем не за свою, в отчаянные девяностые, когда она осталась одна с дочерью, – за выживание. Потом ее ждала длинная и мучительная борьба со старостью. Только не с той старостью, с которой снисходительно улыбающиеся женщины элегантного возраста в элегантных брючных костюмах на каблуках-шпильках, живущие на страницах глянцевого журнала, легко справляются с помощью баночки крема или блистера разноцветных пилюль, а с той, которая не дает уснуть ночью, а утром долго не позволяет подняться с постели, и все дни, одурманенные недугом, сливаются в один, так что даже поход в супермаркет за четыре остановки от дома превращается в событие.
Нынче же в жизни Марии Максимовны, похоже, наступил последний, заключительный, этап борьбы, о котором обычно не говорят, а если говорят, то приглушенно, иносказаниями, за спиной у пациента, ибо болезнь, как ни крути, одержала над Марией Максимовной решительную победу. Однако сама Мария Максимовна, боец по натуре, если и сдавала позиции, вынужденно, то ни за что не признавалась даже самой себе, что отчаянно проигрывает. Этому научила ее как раз жизнь. Воинственно сжав губы, она продолжала противостоять всему и вся, затаившись на своей кровати, торшер с одной стороны, журнальный столик, уставленный пузырьками и флакончиками, с другой. На этой кровати Мария Максимовна делала дыхательную гимнастику, незаметно, как она полагала, для дочери, под одеялом, тренировала мышцы рук и ног, смотрела в книгу с лупой в руке, не переворачивая страниц, и по полчаса собиралась с силами, чтобы подняться с постели и дошаркать до балконной двери с панорамным стеклом.
Так ведь нет! И это был еще не конец!
Новая точка отсчета для Марии Максимовны началась вдруг, внезапно, когда она очнулась на больничной койке без рубашки, но зато в памперсе и с болтающейся у носа кислородной маской. По словам врачей, выходило, что с ней случился удар, - но она им не верила. Она верила только дочери... Однако ее дочь всегда было так легко обмануть!
- Вы знаете эту женщину? – спрашивали у Марии Максимовны люди в зеленых робах, громко и нарочито отчетливо артикулируя, словно та была умственно неполноценной. – Кто это?
Мария Максимовна делала возмущенное лицо и демонстрировала практически полное восстановление речи:
- Что я, дочь свою родную не узнаю, что ли?! – И она принималась шарить ладонью поверх одеяла в надежде встретиться с рукой дочери. И совсем по-другому, жалобно: – Доченька, родная, наклонись, дай тебя обнять.
Дочь брала ее за руку, и ее лицо большим теплым пятном заслоняло зеленые робы.
Итак, новая жизнь Марии Максимовны оказалась снова борьба.
По утрам, когда ей больше всего хотелось спать, дочь будила ее с тарелкой в руке и пыталась засунуть ей в рот кашу. После обычных утренних препирательств – Мария Максимовна никогда в своей жизни не ела на завтрак кашу, только бутерброды – она, явно заставляя себя, съедала несколько ложек. После дочь, приподняв голову Марии Максимовны, вливала ей в рот еще не остывший чай с сахаром, и Мария Максимовна проваливалась в спасительное забытье.
Однако дочь входила к ней снова и снова, тормошила ее, требовала повернуться на правый бок, потом на левый, по очереди – по инструкции. И всякий раз, когда дочь брала ее за руку, Мария Максимовна понимала, что прошло уже два часа, пока она где-то витала. Время от времени дочь, словно инквизитор, вцеплялась в плечо Марии Максимовны и стояла насмерть, пока та не попытается присесть на постели и свесить ноги. В конце концов дочь сама брала ноги Марии Максимовны и, согнув их в коленях, направляла их вниз и, не отпуская предплечья Марии Максимовны, делала рывок в нужную сторону, одновременно подсаживаясь рядом с Марией Максимовной на постель и таким образом подпирая ее собой. Если не получалось, дочь плакала.
Раз в день дочь переодевала Марию Максимовну и делала ей поглаживающий массаж, заодно втирая нужные мази, – всякий раз хмуро, с молчаливым неудовольствием, в одноразовых латексных перчатках, но все-таки ласково.
Беседовать дочери с Марией Максимовной, видно, было совсем невмоготу.
И Мария Максимовна старалась как можно меньше беспокоить дочь вопросами. Когда она ей что-то шептала, дочь всегда переспрашивала, и чаще всего не по одному разу, приклонив ухо к непослушным губам Марии Максимовны. В ответ дочь почти всегда кричала. Она не понимала, что во время последнего инсульта в Марии Максимовне что-то изменилось – она стала слышать вполне сносно, как раньше, как когда-то, это голос у нее почему-то пропал!
Как только дочь уходила из комнаты, Мария Максимовна уходила в себя. Лишенная зрения и возможности передвигаться, она существовала отныне всего лишь только жизнью своей души, и жизнь эта, удивительно дело, отнюдь не утрачивала своего содержания и красок. Наоборот! В этом новом положении Марии Максимовне открывалось столько простора для вещей, до которых ей было просто не добраться, пока она была прежней Марией Максимовной…
Вот она лежит на животе с раскинутыми руками на широком подоконнике в их комнате на втором этаже, готовая к взлету – в правой руке раскрытый зонтик. Окно выходит во двор, как раз над аркой, створки распахнуты до отказа... Полет сорвала проклятущая баба из подъезда напротив, которую все в их дворе, от мала до велика, боялись, и особенно мама Маши Анна Ивановна. Грузная, языкастая тетка Нелли Петровна знала о жизни своих соседей немногим меньше, чем о своей собственной, только интересовало ее это куда больше. И она никогда не забывала напомнить Анне Ивановне, кем та является, - женой врага народа, а ее обожаемая Маша, стало быть, – дочерью врага народа. Маленькая Маша, когда слышала такие слова, начинала отчаянно трястись, и мама Анна Ивановна, уже дома, задернув шторы и закрывшись на все замки, отпаивала ее какими-то настоями.
- Кто бы что бы ни сказал про отца - глаза вниз и молчи! – шептала она…
И вот теперь эта толстая гадюка кричала Маше перед первым в ее жизни полетом:
- Ах ты, дрянь поганая, что вытворяешь, пока мать надрывается, не знает, как тебя прокормить! Вот я сейчас побегу и все матери доложу.
И старая карга (на самом деле сорок с небольшим) вправду проворно заковыляла со двора в сторону парикмахерской, где Машина мама с большим трудом устроилась маникюршей:
- Уби-и-и-лася доча твоя, Аня! Ой, уби-и-лася!! Вывалился твой птенчик из гнезда! – вопила дура на всю улицу...
А Маша тем временем забилась в угол их с мамой комнатки и закрылась передниками и плащами, висевшими на гвоздиках, а ноги замаскировала стоявшими на полу ведром и сапогами. Но когда мама вбежала в комнату и не обнаружила в ней своей дочки - так Маше сделалось страшно за нее, что она не выдержала и взвыла из своего убежища: «Мама!»
И как же сладко им потом рыдалось вдвоем, в объятиях друг друга, на табуретке посреди комнаты!
- Что ей все время надо? – всхлипывая, спрашивала Маша, изо всех сил ненавидя тетку Нелли.
- Ты могла на всю жизнь остаться калекой! Никогда больше не делай так… - Она принялась целовать Машу в лоб, в щеки, затылок, плечи. – А то, что она говорит про нашего папу, так она ничего не знает, это она не со зла. Но запомни: чтобы мы с тобой остались вместе в этом доме, ты никогда и ни с кем не должна говорить про папу. Ты ничего не знаешь, и все. – Она поворачивала Машу лицом к себе и заглядывала в ее глаза. И шептала, будто молитву: – Ты ничего не знаешь, папу не помнишь, да и не было у тебя никакого папы, есть только мама.
Маша быстро успокаивается в маминых руках, замечательно пахнущих молодостью, духами с ароматом бузины и еще чем-то из ее парикмахерской.
- А папа враг? – наконец чуть слышно спрашивает Маша, убаюканная мамиными объятиями.
- Нет, - шепчет мама Аня. - Твой папа честный и добрый человек. Это ошибка, но сейчас об этом нельзя говорить.
Маша, сонная, кивает. Мама сидит на широкой деревянной табуретке и качает свою девочку из стороны в сторону. Руки мамы так надежны, так нежны, счастье - остаться в них навсегда…
А вот Маша первокурсница, стянув золотые волосы затейливой косынкой, восседает за последним столом в лаборатории их института. Маша прирожденный химик; она лучше всех знает про процесс получения гремучего газа, поэтому преподавателя Михаила Александровича она не слышит. Выполнив что надо, встает, подносит язычок пламени к прибору и… происходит что-то не то: кто-то рядом пронзительно визжит, но Маше удается удержаться на ногах. Короткий перерыв в памяти Маши - и вот уже Михаил Александрович с вытянутым лицом в расстегнутом белом халате летит по проходу прямо на Машу, хотя лаборант уже рядом с ней и больно сжимает ее правую руку, держа ее почему-то ладонью вверх. Маша удивленно поднимает глаза и смотрит на свою руку: с ее, Машиного, запястья алой лентой струится кровь. Быстро струится. И капает на пол часто-часто, кажется, со звуком (Маша послушно переводит взгляд себе под ноги), и капли даже как будто отскакивают от плитки, но самое ужасающее - красная лужица неумолимо растет. Кто-то с силой раскрывает Машин левый кулак, в котором она зачем-то сжимает горсть стеклянных крошек (Маша с усилием поворачивает голову влево) – остатки от ее очков и колбы: они тоже перемешаны с этим красным. А потом Маша, неестественно прямая, сидит на кончике стула, лаборант по-прежнему держит ее правую руку вверх, только теперь она туго перевязана чьим-то шелковым шарфом, а Михаил Александрович стоит над ней коршуном, впивается своими страшными глазищами прямо ей в лицо и, кажется, кричит что-то, требует, чтобы она посмотрела на него. Ах, нет, он бьет ее по щекам, по одной, по другой: «Не спи! Не спи!»…
Живая и невредимая, Маша, с забинтованной рукой на перевязи, близоруко жмется к кирпичной стенке в их миленьком зеленом дворике. Ждет маму: ключи в суматохе сегодняшнего дня она где-то потеряла. Вот-вот в арке должны застучать родные каблучки. Мамочка. Дорогая. Каблучки простучат, мама увидит забинтованную дочь, изменится в лице, вскрикнет: «Машенька! Что с рукой?!» - и бросится к ней вне себя от тревоги...
Злющая тетка Нелли Петровна, забыв про врагов народа, в который раз высовывается из своего окна:
- Тебе на роду написано – убиться! Вот и случилось! Я всегда это знала, всегда! Иди, напою тебя чаем с сахаром! – Нелли Петровна говорить не умела – только кричать. – Мать убивается на работе, отец из больниц и санаториев не вылезает, а ей хоть бы хны, как была разбойницей, так и осталась! Иди, кому говорю! Может, у тебя заражение крови?! Может, ты без руки останешься?! Ты об этом подумала?! Ведь ничего еще не известно!
И вездесущие соседи. С интересом слушают и наблюдают, ждут развития событий: кто на лавочке, кто сквозь щель кухонных занавесок.
Но Маша чувствует себя победительницей, раненным в бою солдатом, вернувшимся с фронта, и не хочет уходить со двора; ей нужно как можно скорее увидеть маму, первой сообщить ей о… И вообще, если бы не очки…
И еще была одна греза или сон - Мария Максимовна так до конца не разобрала: ворошиловский лагерь под Лугой. Почти каждый вечер она была там, на стадионе с волейбольной сеткой, в гомонящей толпе детей, голова задрана кверху, в небо, а там два диска – солнце и мяч. И по количеству пассов, посылаемых по кругу, сразу становится очевидным, кто в кого «влюблён».
Игра продлится до темноты: старших загоняли в постели в половине десятого. Вожатая гасила свет, веря, что дортуар погружается в сон, а на самом деле девочки просто замирали под одеялами, чтобы потом… Потом они по очереди, кто во что горазд, читали стихи, пели песни, рассказывали истории, «страшные» или «любовные»… Бесились: скакали по кроватям и прыгали на панцирных сетках – кто выше.
Но и это еще не все! В воскресенье приедет мама. Маша выйдет встречать ее к калитке в решетке: дальше не разрешалось. Мама появится на тропинке из-за во-он тех елей после трехчасовой электрички, в правой руке у нее будет плащ, в левой - обязательный кулечек крыжовника, купленный на станции: витамины для дочки…
В те же часы, когда Марию Максимовну волнами памяти выносило на берег – в ее комнату, на ее противопролежневый матрас, она могла только думать и вспоминать – и только.
Думы Марии Максимовны всегда были одни и те же: дочь… Слишком мягкая, неприспособленная, она не могла держать удар – совсем не умела бороться! Всегда была такой, с самого начала. Думая так, Мария Максимовна, почему-то всегда с чувством вины, сразу видела перед собой маленькую девочку с глазами, глядящими немного в пустоту, и от воспоминания об этом взгляде ей, как всегда, делалось не по себе… И, главное, полное отсутствие интереса к своим интересам! Никакой хватки. Как же можно так жить?!
Так она и жила. Мужчины ее бросали. Подруги ею пользовались. В итоге дочь, получив прекрасное образование, работала удаленным корректором по нищенскому тарифу и воспитывала ребенка без мужа. А тут еще влюбилась в какого-то писателя, одного из своих авторов. Женатого, разумеется. Видела Мария Максимовна этого непризнанного гения отечественной литературы. Ну и что? Барахло обыкновенное. Так она, безо всяких околичностей, и объявила дочери.
- Ну что ты, мама. Он просто бабник, - отозвалась дочь, но как-то неуверенно, как будто оправдываясь и, возмутительное дело, оправдывая его, героя-любовника!
- Бабник – это и есть барахло! – чеканя слова, как оратор на трибуне, вынесла свой приговор Мария Максимовна.
А вот двигаться в сторону прошлого, того прошлого, в котором Мария Максимовна была женщиной – роскошной, холеной, уверенной в себе, той, которую знали ее подруги, сослуживцы, соседи, - Мария Максимовна себе не позволяла: ни шага назад. Они, эти воспоминания, были хуже смерти.
Итак, думы о дочери или стадион: другого оружия у нее против боли и немощи (против жизни!) не осталось.
Так почему же Мария Максимовна все никак не могла позволить себе дать слабину и сдаться, как однажды на этом свете сдаются все? Уйти от станции влево, под косогор, войти в решетку, а там тропинка, поворот – и поле с волейбольной сеткой, где ее уже заждались товарищи, где все они в том раю были детьми и даже не подозревали о том, что ад, совсем другой, не тот, что на картинках в книжках, существует - здесь, на земле? И тогда во дворе Машиного детства страшная тетка Нелли Петровна снова истошно заголосила бы: «Убилася! Убилася Анюткина Машка! Я всегда это знала! Все к тому и шло!» - в последний раз.
Почему?!
Мария Максимовна ждала известия об одном человеке. Новости в черной рамочке. Только получив ее, она могла бы признать, что ее время вышло.
Пока Мария Максимовна была в силе, она каждые полгода делала запрос в государственное бюро регистрации по интересующему ее адресу – только так она могла узнать, жив ли тот человек… А теперь?! Когда она лежит расслабленная и не всегда даже может протянуть руку к бутылочке с водой?
Пару раз дочь спрашивала о нем.
- Какой в этом прок? – отмахивалась Мария Максимовна, и ее пальцы, руки, плечи и даже голова начинали неконтролируемо трястись, оттого что ее снедал страх, которого ни в коем случае нельзя было обнаружить. – Денег у него все равно нет.
Долго Мария Максимовна не решалась, долго колебалась, а потом все-таки попросила дочь сделать запрос вместо нее.
Человек тот вышел из этого дома с чемоданом в руке более тридцати лет назад, да так и не вернулся.
В детективах, которые Мария Максимовна поглощала пачками, пока не ослепла, говорилось, что преступники всегда возвращаются на место своего преступления. Но Мария Максимовна и подумать не могла, что те романтические повествования, такие невозможно далекие от будней трудового человека, могли оказаться справедливыми по отношению к ее собственной истории.
Потому что однажды он, тот человек, появился.
Однажды летним днем Мария Максимовна услышала в их квартире мужской голос, и он не принадлежал ни врачу из поликлиники, ни бывшему дочкиному мужу. Впрочем, этот голос с вкрадчивыми интонациями… Ей не было нужды сравнивать его с чьим-либо еще.
- Соседи сказали, что хозяйка умерла, а дочка живет у мужа.
- Вы искали меня? – Дочь говорила маловыразительно. Непонятно было даже: это она спросила или так сказала, чтобы что-то сказать. Прошелестела, как дождь за окном.
- Ну конечно искал!
- Спасибо.
Как бы Марии Максимовне хотелось, чтобы это «спасибо» было произнесено с глубокой иронией, граничащей с издевкой, или с явным безразличием, холодным, оскорбительным. Но нет. Дочь всерьез благодарила отца за то, что он о ней вспомнил. Через тридцать с лишним лет. Она всегда была немножко идиоткой. Или казалась идиоткой, а что за этим стояло, и стояло ли, – доподлинно Марии Максимовне было неизвестно. И это, признаться, ее всегда немножко мучило.
- Какое-то время мы жили у моего мужа, потом вернулись, - снова прошелестела дочь.
Мария Максимовна закрыла глаза и попыталась спрятать лицо в подушку, понимая, что сейчас этот человек войдет и увидит ее. Такую. В этой новейшей истории своей жизни Мария Максимовна понятия не имела, как выглядит. Вероятно, коротко стриженной старухой с ввалившимися щеками и горестно поджатым подбородком без губ. А может, и похуже… С нелепым хохолком седых волос на макушке, запекшейся кровью под носом, противным желтым пятном на белом пододеяльнике, источающим, сколько его ни меняй, свой тонкий мерзкий дух… Вот-вот он войдет - и она никак не сможет ему помешать. Не сможет защитить себя, дочь. Неужели Господь допустит?! Неужели?!
Он вошел, громко стуча палкой (а ведь когда-то он ходил с элегантной тростью), – и земля не разверзлась под его ногами, не поглотила клятвопреступника… Не было, значит, Бога. Только дьявол. А она и забыла об этом своем давнишнем открытии.
Повисла гнетущая тишина: Мария Максимовна не дышала.
- Мама спит, - едва слышно сказала дочь, и он, потоптавшись, вышел вслед за ней.
Но это было еще не самое страшное. Самое страшное было впереди. За этим он сюда и пришел. Могла ли она помешать ему?!
Через некоторое время к Марии Максимовне вошла внучка и сообщила, что мама отправилась проводить гостя.
- Ба! Неужели это правда твой муж? – спрашивала возбужденная внучка. – Разве он не умер? Почему он никогда не приходил раньше?
Дочь отсутствовала прилично. Ясно, что они где-то сидели и разговаривали. А Мария Максимовна валялась тут, на простынях, без языка, пока тот человек, словно паук, опутывал своими сетями ее дочь. А она, ее дочь, слишком легкая добыча, не сможет увернуться, спастись…
Да. Она не ошиблась тогда, много-много лет назад: совести у этого человека не было. Она поступила правильно, когда так поспешно и так категорично выставила его вон и не позволила встречаться с дочерью.
Ее трясло, как в приступе малярии, но она этого не замечала. Вслушивалась, чтобы не пропустить возвращения дочери, и все время звала внучку: «Пришла?»
Когда дочь вбежала в комнату Марии Максимовны и увидела, что Мария Максимовна спит (лежит с закрытыми глазами), она первым делом кинулась к шкафу, распахнула обе дверцы и стала вываливать на пол семейный архив: документы и фотографии, много-много фотографий. Письма. Никто из ныне живущих не мог ни подтвердить, ни опровергнуть рассказ этого человека.
- Мам, ты чего? – Заинтригованная внучка заглянула в комнату. – Ты плачешь?!
- Ничего страшного, это же мой отец. Пришел раз в жизни, можно и поплакать.
Внучка помедлила, а потом недовольно спросила:
- Он что же, теперь будет приходить сюда?
- Не думаю, у него семья и куча своих забот.
Нафталином пахло в комнате Марии Максимовны теперь постоянно. Внучка уходила в школу, дочь, покормив завтраком Марию Максимовну, против обыкновения, оставалась в комнате и снова и снова шуршала бумагами, рылась в фотографиях и письмах. Время от времени она подходила туда, где должно было висеть большое зеркало.
Марию Максимовну трясло, как в ознобе. А дочь не замечала этого - оттого что ее тоже трясло. Мария Максимовна поняла это, когда дочь переодевала ее: не сразу справилась с рубашкой Марии Максимовны, смахнула блюдце со столика на пол, и, судя по звуку, оно разлетелось во все стороны.
Марии Максимовне предстояло понести ответственность за дела давно минувших дней. Но как? Как она сможет защитить себя, объясниться, если за столько лет не только не придумала нужных слов, но ее речь почти не повинуется ей?!
Однако дочь даже не пыталась ни о чем спросить. Упрямо шелестела нафталиновым прошлым Марии Максимовны, выворачивала его наизнанку, все, без остатка, шумно всхлипывала и жарко дышала.
О чем она плакала? Не могла прийти в себя от удара, который нанес ей тот человек с палкой? Переживала подлинную жизнь Марии Максимовны, как теперь выяснилось, ей совершенно неизвестную, которую она сама сейчас восстанавливала каждый день по кусочкам из отсутствующих фотоснимков и из недосказанных слов? Из так никогда и не сделанных признаний?
Мария Максимовна все на свете отдала бы, чтобы на минуту сделаться Богом. Или дьяволом - все равно. Самсоном. Чтобы уничтожить человека с палкой - раздавить гадину.
Она проклинала его – буднично, монотонно, молча, круглыми сутками – она больше не спала. Ослабевшая, потерянная, она нарушила обет никогда не обращаться больше к Всесильному после того, через что Он заставил ее пройти – и молила Его впервые после тридцатилетнего молчания. А потом, кажется, она проклинала и Его, задыхаясь и кашляя без остановки. И уже не понимала, где она – на своей постели или уже умерла? Внутри нее полыхал огонь; он пожирал все, только не ее боль.
А потом в какой-то момент Мария Максимовна ощутила, что жар спал, но дочери возле нее не оказалось - и Мария Максимовна догадалась, что снова в больнице...
И она поняла одну вещь: она уперлась в глухую стену, в тупик – обмануть, ухитриться просочиться каким-нибудь образом дальше, вперед, главное быстро и далеко, как она поступала когда-то – такой возможности для нее больше не существовало. Биться головой о стену, как раньше, в минуты отчаяния, когда она уже не верила, что прорваться не удастся - на это у нее уже не осталось сил. И тогда Мария Максимовна легла щекой на свою каменную стену, схватилась за нее ладонями, постояла так, собираясь с мыслями, – и шагнула назад, в прошлое, в те изгибы и закоулки своей памяти, в сторону которых она не позволяла себе даже оглядываться.
В том запретном прошлом Мария Максимовна была молода и красива, весела и беззаботна, без конца смеялась и остро, с огоньком, иронизировала. Причем над собой тоже. Смеялась дома, на работе в проектном институте, на Менделеевской линии, три. Особенно на Менделеевской линии, три. По этому адресу располагалось амбулаторно-консультативное отделение для женщин, страдающих бесплодием в браке, – лучшее в городе.
Она ходила туда поначалу, как в клуб по интересам.
В какой-то момент она принялась ходить туда, как на работу.
Однажды, желая разрядить тягомотную атмосферу очереди, смеясь над своей же шуткой, она с ужасом заметила, что у нее дрожит подбородок. Совсем немного. Совсем чуть-чуть. Никому ничего не объясняя, она выбежала на пустынную тихую улочку и разрыдалась...
Каждую осень в коридоре из коричневых кресел Мария Максимовна не досчитывалась прежних знакомых, зато встречала много новых женщин, и почти все они были моложе ее.
Каждое утро Мария Максимовна наблюдала, как ее муж, собираясь на работу, кидал на себя самодовольный взгляд в зеркало в прихожей, приостанавливался, поправлял бороду, которая и без того была в идеальном состоянии, – и подбирал живот.
Мария Максимовна изо всех сил удерживалась от того, чтобы не уличить мужа в измене. Что угодно, только не сорваться, не закричать, потерпеть месяц, другой – и, возможно, благая весть спасет ее. Возможно, она уже беременна: необходимо полное спокойствие… Должна же была найти и ее награда за все, что она вытерпела у врачей, за все косые женские взгляды на работе, за вопросы напрямик от этих так называемых подруг, давно и не по одному разу сделавшихся мамашами! Мария Максимовна дрожала от нетерпения, от страха, от муки, внутри ее разверзалась пропасть – и яйцеклетка, оплодотворенная или нет, отторгалась.
Бабушка Таня умоляла Марию Максимовну обратиться к Господу и всецело довериться Ему. А это значило – покаяться. Но Марии Максимовне не в чем было каяться! Она не уводила чужого мужа, не делала аборта, не предавала, не нарушала данного ею слова, а если нарушала, то в ситуации, когда это слово уже не имело почти никакого значения. Что касается характера… Характером ее наградил Господь. Разве не вольна она дружить с тем, с кем хочет, а не с тем, кто претендует на ее внимание? Выписывать премию тому, кто заслужил, а не тому, кому должна? Разве она не имеет права швырнуть в лицо человеку «Подонок!», если он бросил жену с двумя детьми?! И если она избавилась от своей подчиненной, потому что той не место на ставке инженера-технолога, так это пошло на пользу всем – и той дурехе тоже, потому что дуреха выучилась на бухгалтера и жила вполне себе счастливо – Мария Максимовна интересовалась лично… А еще она наговорила много резких слов подруге (сразу сделавшейся бывшей) за то, что та сдала старенькую свекровь в интернат. Да, это правда, в свое время старуха доставила той массу неприятностей, н-но… она помогла ей вырастить сына, и это было бесчеловечно – так поступить с ней… На этом месте мысли Марии Максимовны самым естественным образом отлеплялись от собственного «я» и устремлялись к «другим»! Другие несли в себе массу грехов, и весьма тяжких, - однако дети у них были! Были! Причем здоровые, красивые и успешные! Все это она прямо так и выложила Господу, как на духу, – и священнику, посреднику его на земле. Но Господь, похоже, не слышал ее. Совсем…
И все-таки в доме Марии Максимовны и ее мужа появился новорожденный - девочка.
Мария Максимовна не ложилась: ночи напролет сидела при свете ночника и сквозь прутья решетки детской кроватки вглядывалась в личико младенца, ловя его дыхание. Вставала к секретеру, неслышно открывала дверцу и вынимала новехонькое хрустящее свидетельство о рождении дочери и медаль в коробочке с бантиком «Родилась в Ленинграде». Она подолгу смотрела на них не дыша, словно они были сделаны из тончайшего фарфора, потом убирала подальше, тихонько закрывала дверцу и подходила к кроватке. Ждала, когда малышка начнет вертеться и кряхтеть во сне – знак к переодеванию – и соображала, где в их новой квартире, в какой коробке, каких немало громоздилось одна на другой в коридоре и в большой комнате, были спрятаны веселые фланелевые пеленки с жирафами.
Надо ли говорить, что у ее дочери было все самое лучшее: игрушки, одежда, коляска, детский сад, массажистка… Список можно было продолжить.
Однажды, когда Мария Максимовна возилась с дочкой, в комнату ворвался звук радиоприемника, по которому передавали, кажется, концерт Рахманинова. Малышка с изумлением дернулась на льющийся звук и застыла, изумленно открыв рот - в точном направлении источника звука. И тогда Мария Максимовна с восторженным энтузиазмом вознамерилась учить дочку музыке.
И учила. Невзирая на потрясение, связанное с уходом мужа, несмотря на отчаянные девяностые, когда она, живя от пенсии до пенсии, собственно, уже ничего и не могла дать дочери, кроме этой музыкальной школы.
К выпускному классу девочка вполне сносно играла Бетховена. Багатели, одну за другой. Мария Максимовна ничего не понимала в музыке, в фортепианной тем более. Она привыкла думать, что ей нравится строгая полифония Баха в исполнении ее хмурой, вечно настроенной почему-то на неудачу дочери (о, это выражение пришибленности во взгляде дочери, сколько сил ушло у Марии Максимовны на то, чтобы вытравить его из ее глаз – похоже, тщетно!), но от Бетховена, на котором почему-то настаивал преподаватель, Марию Максимовну коробило. Слушая дочь дома в фартуке и на отчетных концертах в платье, сохранившемся у нее с лучших времен, она испытывала престранные чувства. Мажорно-бемольные пьески Бетховена и созданы были как безделица, перерыв в исполнении между произведениями крупной формы, но их автор, этот косматый страдалец, обиженный богом и людьми, он и туда, в эти вещицы, умудрился затолкнуть страдание, которое, как видно, он один нести в себе не желал. Когда же она узнала, что само слово переводится как «шуточка», она возненавидела эти пьесы – потому что такой же, во всяком случае очень похожей, довольно мерзкой шуточкой отзывалась в ней ее собственная жизнь. Любая, даже самая «безобидная» багатель почему-то обязательно уносила ее к той последней сцене, которая разыгралась между супругами в узеньком коридоре из бетонных стен: он стоял уже на пороге, и его ничем нельзя было остановить, ведь его молоденькая любовница (воровка!) ждала ребенка. Мария Максимовна, да, это правда, билась головой в отчаянной попытке остановить его. Выла и каталась по полу, когда пришло время тому ребенку появиться на свет. Когда ровно в семь изо дня в день ее муж возвращался не к ней, а к другой женщине и другому ребенку… И Бетховен, как будто мог знать о трагедии ее жизни, будто издевался над ней, над Марией Максимовной. Точнее он, гений, не издевался, он развлекался, но от его мажора хотелось повеситься. И чем галантерейнее была вещица, тем отчаяннее перед воспаленным воображением Марии Максимовны вертелись женщины в кожаных креслах с Менделеевской, три, или, того хуже, женщины с животами в халатах со второго этажа - с отделения патологии беременности, куда плавно перемещались многие из этих, из кожаных кресел, их мужья, почему-то не собирающиеся бросать своих жен, хотя женщины эти ничего особенного собой не представляли, не то что красавица и умница Мария Максимовна… Беременной требовалось уступить место – и Мария Максимовна поднималась. Терпеливо ждала. Освобождалось кресло напротив – но какая-то бесстыжая в пестром халате, подрезав Марию Максимовну, мгновенно усаживалась в него и с личиком мадонны, опустив глаза, клала руку себе на живот. А Мария Максимовна продолжала стоять - будто ей не было места среди этих женщин, как в той подлой, совсем недетской игре, целью которой было, применив известную ловкость и даже силу, успеть усадить себя на стул, иначе вы оказывались вне игры… И только один персонаж во всей этой карусели с бесконечным рефреном не менялся: распятый в церкви Христос, которому было уже всё все равно...
Так что когда дочь, отыграв на всех концертах и выпускных экзаменах, заявила, что будет поступать на филологический, Мария Максимовна вздохнула вполне искренно...
Мария Максимовна и не знала, что помнит все-все, до последнего кадра в этой карусели - пока не заглянула в себя. Надеялась, что все просто не вспомнит. Но нет. Вот оно, ее прошлое, рядом, сколько ни перечеркивай, как ни замазывай, оно затаилось там, на дне, законсервировалось, чтобы, наоборот, остаться с ней навечно. И болело оно, это прошлое, по-прежнему.
Так что можно было продолжать терзать себя, рвать на части. Раз уж муж не пожалел ее, раз уж Господь не вступился…
За двадцать лет брака она узнала своего мужа довольно хорошо. Лучше, чем хотелось бы. Ей не надо было ничего придумывать, она просто видела это:
- Хочешь правду? – слышала она его звучный, ласкающий голос.
Он сидел с ее дочерью в соседнем тихом дворике на скамейке в тот вечер, когда та вышла проводить его – по его просьбе.
- Конечно, говорите.
Почему, ну почему ее дочь такая дура?! Неужели надеется, бедняжка, что он даст денег?
- Точно хочешь? – Он еще играл ею, ее дочерью, этот человек.
Мария Максимовна видела перед собой лицо дочери – теперь уже не покорное, ко всему безучастное, а настороженное, испуганное, почувствовала, как сердце ее сжалось, потом как будто дернулось куда-то в сторону, затаилось в беспомощности от пакостного предчувствия, а по внутренностям медленно разлилась ледяная жижа – совсем как у нее, у Марии Максимовны.
- Тебя взяли из дома малютки в возрасте трех месяцев. Твое настоящее имя было Аллочка.
Он говорил дальше, этот человек, который когда-то, не помня себя от радости, носил Марию Максимовну на руках, выкрикивал под ее окнами безумные слова, прижимая к себе охапку роз, состоял в наилучших отношениях с мамой Аней, так что те, кто видел их семью впервые, были уверены, что Мария Максимовна невестка, а сын - он; и это именно он хоронил Анну Ивановну, когда Мария Максимовна лежала с дочкой в больнице – человек, ближе которого, она всерьез полагала многие годы, у нее не было. И если бы в свое время у них родились двое детей, как у всех, она бы, может, так и не узнала, какой он - настоящий…
…Инициатива взять младенца принадлежала бабушке Тане, маминой маме, ну, и Анне Ивановне, конечно. Маша, Мария, она не могла иметь детей. Сейчас уже он и не вспомнит, каков был приговор врачей… А малышка им очень понравилась.
- Не веришь? – Он обнял за плечи окаменевшую дочь Марии Максимовны. - Ну и не верь, не надо…
А потом Маша, Мария, когда малютке было четыре, ни с того ни с сего вдруг выставила его из дома. Сказала, что ребенка она получила и он может идти своей дорогой.
- Столько всего пережито – всего и не расскажешь… А дачу нашу помнишь? Продали? А соседей Козьменков помнишь? Странная пара, правда? Какая-то с ними была связана тайна. А машину мою помнишь, как я гонял с тобой по Мурманскому шоссе? За тридцать минут доезжали до дачи? А как возил на горку тебя?
И она бы нисколько не удивилась, если бы этот человек сказал ее дочери, перед тем как уйти навсегда:
- Помни, как все тебя любили: мама, бабушка Аня, бабушка Таня. И я любил, очень. И сейчас люблю. Видишь, слезы мешают говорить.
И в глазах у него - взаправдашние слезы…
На десятый день терапии Мария Максимовна, живой труп, снова оказалась дома в своей постели на противопролежневом матрасе.
И вроде бы дни побежали, как прежде. Но нет.
От дочери теперь часто пахло спиртным... И Марии Максимовне все время казалось, что она вернулась в не совсем свою комнату. Что-то в ней изменилось, в ее комнате, и продолжало меняться. Мария Максимовна ощущала беспорядок, перестановку мебели, ее постоянно преследовал запах нафталина, смешанный с чем-то еще. С валидолом, оставшимся еще с советских времен в ящичке трюмо вместе с духами. Таблетки уже давно превратились в крошку, но Мария Максимовна почему-то так и не смогла заставить себя выбросить флакончик – его всегда держала под подушкой мама Анна Ивановна, «для уверенности», и в последнюю ночь тоже.
Что нового дочь могла обнаружить за время ее последней больницы? Фотографии?
Она сама позировала перед камерой с шестимесячного возраста - на руках у Марии Максимовны.
- У нас не принято было фотографироваться беременной и снимать, как сейчас, новорожденных на каждом углу. Глупость это! – так говорила Мария Максимовна дочери когда-то, когда та сама ждала ребенка.
А дочь верила. Она всегда ей верила. Безгранично. И это тоже Марию Максимовну немножко смущало.
- Раньше ребенка до года не фотографировали и вообще старались поменьше показывать, чтобы уберечь от порчи, от сглаза, - продолжала она, не верившая ни в то, ни в другое. – И вообще это дурной тон! Посмотри!
Мария Максимовна выуживала из пачки образцово-показательное фото, дочь послушно переводила взгляд: молодая семья, мужчина и женщина сидят на диване, у женщины на коленях ребенок, в платьице и кружевном чепчике, вполне осмысленно глядит в объектив. У ног женщины, в довершение детской темы, большой полосатый плюшевый тигр.
- А вот как выглядели молодожены.
И дочь снова глядела. Супруг восседал а ля Александр Третий, а молодая жена стояла позади него, за креслом и немного сбоку, сложив кисти рук на его высокую внушительную спинку – так что зрителю были прекрасно видны и длинная юбка с пышными фалдами, и затейливая блузка с широкими спущенными рукавами, и воротник-стойка с кружевом...
Но вот однажды, вдруг, Мария Максимовна, вынырнув из небытия, услышала, как дочь где-то рядом, совсем близко, видимо, в телефонную трубку, произнесла следующие невозможные слова:
- Спасибо, отец, что вы меня выбрали, что забрали, дали прекрасную семью и свою фамилию. Я рада...
Долго Мария Максимовна соображала, а сообразив - отказывалась верить… Подобный фарс мог твориться на подмостках современных театров, где под видом драмы абсурда подавали нечто такое, отчего порядочные люди в театр уже давно не ходили, - но только не у нее дома! Ее дочь не могла говорить так! Да она и не умела!
У Марии Максимовны на области сердца стоял искусственный водитель ритма. Приборчик был заслуженным, но еще, как видно, не вышел из строя: именно он, по мнению врачей, удерживал Марию Максимовну на плаву. И, вероятно, именно он не дал ей уйти сейчас.
Все время своей последней больницы она надеялась, что тот человек, напакостив снова, исчез – и уже навсегда. И мечтала только об одном: отдышаться от этого последнего удара под дых, убедиться, что с ее дочерью все в порядке, - и тогда уже сдаться, уйти. Однако благодаря заботам дочери и кардиостимулятору, Мария Максимовна, верная себе, выкарабкивалась из очередной ямы, чтобы если не жить, то противостоять.
Чему?! Зачем?! Всё ведь рухнуло.
Отпустив вожжи, Мария Максимовна бездумно и безразлично прислушивалась к звукам вокруг…
Внучка, как обычно, пререкалась с матерью, на этот раз по поводу окрашивания волос в ультрамодный цвет фуксии, и ее голос звенел от ярости:
- Но Вика сделала это, и никто ее не выгнал из школы! Даже не пытался! Это баллончик, мама! Цвет начнет вымываться после первого же использования шампуня, как ты не можешь этого понять! Почему я должна быть хуже всех?! И еще она…
- Она меня не интересует, она не моя дочь.
Визг мгновенно прекратился. Мария Максимовна не узнавала дочь…
Потом дочь таким же тихим, маловыразительным голосом осведомлялась в телефонную трубку о зарплате, выплата которой задерживалась вроде бы на две недели.
Мария Максимовна вспомнила, как несколько лет назад дочь методично, с периодичностью раз в две недели, ни разу не повысив голоса, все ж таки выбила деньги из издательства, которое кидало всех подряд, и на весьма крупные суммы. Месяцев восемь понадобилось, чтобы дочери заплатили. Не все, конечно, но больше половины. Это была победа в издательском мире. Ее дочь даже зауважали: «Как тебе это удалось?!» Мария Максимовна вспомнила, как главный редактор сам позвонил дочери, чтобы сообщить, что «бросил» деньги на карту, - и она, ее дочь, тихонько произнесла, отчетливо выговаривая каждое слово: «Я благодарю вас». Прозвучало как пощечина.
Мария Максимовна припомнила развод дочери, судебное заседание, на котором присутствовала как свидетель. Муж дочери под диктовку своей мамаши перечислял совместно нажитое имущество, и среди прочего - швейную машинку, оверлок.
- Двенадцать тысяч и шестнадцать соответственно, - негромко вставила ее дочь. – Я полагала, что это подарок. Но могу вернуть.
Муж дочери вскочил, как ужаленный, и что-то закричал, размахивая руками.
Судья развела их за пять минут.
И впервые Марии Максимовне пришло в голову, что дочь ее не слабое, тщедушное существо, безынициативное и безъязыкое. Впервые ей пришло на ум, что дочь ее на нее похожа, и даже очень.
Нельзя сказать, чтобы это открытие ее обрадовало. На какое-то время оно подарило ей ощущение победы, но все же в нем присутствовала изрядная доля горечи. Ей было жаль прежнего образа дочери - девушки слабой и инфантильной. Ведь то, что окружающие принимали за глупость и бесхребетность, на самом-то деле называлось иначе и являлось подлинным лицом ее дочери, которое кем-то неведомым затиралось по мере того, как продолжалась жизнь (и борьба за нее!)…
И Мария Максимовна простила дочь, с такой легкостью даровавшей прощение человеку, которому не было прощения.
Тридцатидевятилетний повеса, в любой момент готовый выпорхнуть из семейного гнездышка, чтобы раздобыть ощущений поострее, – у него вся жизнь была впереди. А на него давили и давили, чтобы он согласился собрать пакет документов на удочерение и поставить свою подпись здесь, здесь и вот там. Ему твердили о страданиях жены, о счастье младенца, о чести, о совести, о милосердии… Другие на его месте сбежали бы, лишь бы не надевать себе на шею такое ярмо. Но, что уж тут, он не был злым человеком, он пожалел свою измученную жену, пожалел неведомую ему Аллочку и поставил-таки свою подпись здесь, здесь и вот там. И остался со своей некогда единственной Машей, Марией Максимовной, и возил дочку на санках, и лепил с ней снеговиков, и никогда не забывал помахать ей в ответ в окошко детского сада… Пока наперерез всему не перешла молодуха из его кабэ. И тоже очень грамотно надавила: забеременела.
Впервые Мария Максимовна, нет-нет, не примерила на себя чужую шкуру – для этого она была слишком брезглива, но увидела своего преступного супруга несколько в ином свете и впервые, не без удивления, немного пожалела его - совсем чуточку! И еще ей подумалось: как он глуп, этот человек с палкой! Приехал явить правду: он, дескать, не предатель, он благодетель; если бы малышка никому не приглянулась… Но ему не пришло в голову солгать и таким образом обрести дочь. Он предпочел отказаться от нее снова.
Марии Максимовне вспомнился разговор с дочерью накануне ее развода, давно, лет десять назад. Обманутая, растоптанная, но привыкшая верить Марии Максимовне во всем, дочь с глухим отчаянием в голосе спрашивала:
- Так, значит, нет на свете справедливости?
Они сидели и пили остывший чай в кухне без света. Внучка только-только угомонилась.
И Мария Максимовна отвечала с горечью, потому что то, что дочь интересовало по молодости лет! – справедливость! - Мария Максимовна искала всю жизнь - тщетно. И это слово для нее давно уже вернулось обратно в книги.
- Нет, - эхом отозвалась она.
- А смысл? Есть ли смысл во всем этом?! – допытывалась дочь.
Мария Максимовна сделала долгую паузу. Разве не являлась ее жизнь мерзкой шуточкой? Багателью маэстро Бетховена? Но она понимала, что от ее ответа может зависеть очень многое, и покривить душой ради того, чтобы спасти дочь… Что ж, ей к этому не привыкать.
- Смысл какой-то есть. Правда, я сама еще не разобралась – какой. Но есть. Должен быть.
- А-а, - невесело усмехнулась дочь, - наверное это цель жизни – однажды обнаружить в ней смысл...
И вот сейчас, когда Марии Максимовне уже ничего не нужно было от жизни, она в который раз припомнила странно-бесцветные глаза дочери, как только впервые увидела ее в огромной палате с желто-коричневыми стенами на проштампованных простынях с дырами и бахромой, в ползунках, застиранных так, что не разглядеть рисунка, потертый голубой пластмассовый шарик от колясочной гирлянды в углу кроватки с железными прутьями, очень похожей на клетку, – ребенок не мог увидеть эту единственную игрушку и воспользоваться ею, - Марию Максимовну наконец осенило: смысл был. Был. Во всем, что приключилось с ней в ее проклятой жизни, был смысл.