Ехал Грека
Сашка с Витькой большие друзья. Познакомились в детском саду, а теперь вместе в школу ходят - во второй класс. И живут они в небольшом, затерянном среди старых, густо покрытых елью и березой гор посёлке, в кирпичном пятиэтажном доме, в одном подъезде и на одном этаже. Даже квартиры рядом – у Сашки дверь с табличкой «35», а у Витьки – «36».
Все вроде-бы у них одинаково: и штаны с заплатами на коленках, и шапки цигейковые с резинкой поверху, и валенки толсто подшитые; только сами Сашка и Витька друг на друга совсем не похожи.
Сашка ростом невысок, худоба-худобой, волосы черные, да к тому же – заикается. Посмотришь на него – так, метр с кепкой, а может, даже и без нее. Зато летом в футбол играть мастер. На поле только и слышно:
– Янышу пасуй. Яныш, бей, бей!
Яныш – это потому, что фамилия у Сашки – Янко. Вот и прозвище у него по фамилии.
А вот Витьку по фамилии-то не прозовешь. Иванов – это вроде и не фамилия вовсе. Ванькой же не станешь звать. Да к тому же во дворе еще две семьи Ивановых. Поэтому прозвище у Витьки – «Попрыгун». Бегает он быстрее всех во дворе. Ноги длинные, сам рослый, светловолосый. Если Витька куда рванет – не угонишься, только ноги да белая голова сверкают. Нет, ничуть не похожи они с Сашкой. Но – друзья. Даже не подрались ни разу.
– Поехали к твоему отцу на паровозе кататься, – говорит однажды Витька, – все равно завтра воскресенье.
– П-поехали, – согласился Сашка, – т-только в-вначале у б-бати спросить н-надо, а т-то может, у него д-дальний рейс какой...
– Ну, если рейс, то конечно. Тогда на каток пойдем, – предложил Витька.
На том и порешили, и стали ждать завтрашнего дня.
Утро пришло пасмурное, серое. За окном густо сыпал снег.
И Витька, наверняка, спал бы часов до двенадцати, если б не стук в дверь.
– Н-не достучишься до тебя. С-спишь как х-хорек. З-забыл, ч-что-ли о чем д-договаривались? – сердито смотрел на него Сашка. – Л-ладно, давай одевайся. Б-батя сегодня н-на станции м-маневрует. Обед ему повезем. – Сашка чуть приподнял синюю сетку, в которой была небольшая кастрюля, обернутая полотенцем, алюминиевый термос и газетный сверток. – Только т-ты одевайся б-быстрее, а то г-голубцы остынут.
Сашка с Витькой – капиталисты. У одного – двадцать копеек в кармане: на кино – десять и на автобус по пятаку туда и обратно. У другого – пятнадцать: на фильм гривенник и на пирожок пятак.
Станция от города недалеко, забрался в автобус и смотри в окно. Жилмассив промелькнул быстро: домов немного, один на другой похожи. Промелькнула школа. Пусто в ней сегодня, только сердитая уборщица тетя Маша сидит, наверное, в своей комнатухе среди швабр и скучает – ругать-то некого. Затем рынок, где кроме картошки, соленых огурцов и сала сейчас ничего не продают, потом лесопарк, где сейчас пусто и снежно, а весной и летом жгут костры, играют на баяне, пьют вино и водку и вкусно едят. Все это называют массовым гуляньем... Далее дорога ведет с горы вниз, петляет.
Вот показалась шахта. Терриконы породы, словно египетские пирамиды, что видели Сашка с Витькой в детской энциклопедии, высятся между гор. От долгого лежания порода дымит.
– Внутри них огромная температура, – говорит Витька. – Когда-нибудь эти терриконы превратятся в вулканы.
Витька – фантазер. Он любит, что-нибудь придумать про шахты. Отец у Витьки – шахтер.
– Д-да, ну в в-вулканы, – возражает Сашка. – В-вулканы там, где горы молодые. А у нас с-старые. Автобус, тем временем, въезжает на мост через Косьву, едет вдоль ГРЭСовского забора, вдоль Коксохима, мимо огромных, до самого неба труб, из которых валит и валит пар. Раньше Витька думал, что все на свете облака рождаются из этих самых труб.
– Хорошо бы забраться на трубу, – сказал Витька, – сесть бы на облако и полететь.
– А к-куда? – спросил Сашка.
– Куда-нибудь бы полетели. Хотя бы в деревню к моей бабушке. Приземлились бы там, а я бы сказал:
– Вот, бабушка, познакомься – это мой друг Сашка. Червей бы накопали. Удочка у меня есть. Одна, правда. Вторую бы у соседей взяли. Рыбы наловили бы. Только крючки надо не забыть с собой взять. Я раз подсекал – крючок оборвал. Крупная рыба, видно, была. Жерех, наверное, или язь крупный. Наловили бы с тобой рыбы, а потом сели бы снова на облако и обратно домой. Вот бы все удивились.
– Т-так т-там разве Г-ГРЭС есть? – спросил Сашка.
– Где?
– Н-ну, у бабушки т-твоей?
– Нету. Но зато там церковь есть. Высокая-высокая. Белая. И купола золотые. Из чистого золота. Мы бы на нее забрались. Дождались бы когда облако подплывет и… полетели.
– В-вряд ли, – сказал Сашка. – Н-на облаке н-не улетишь. Провалишься.
Отцовский паровоз Сашка заметил сразу. Только вылезли на станции из автобуса, а он уж сказал:
– В-вон, слышишь, г-гудит? – Сашка показал рукой в сторону переезда. – Я б-батин Ф-федор откуда хочешь узнаю. С-свисток у него с-самый басовитый.
– Хорошо, – сказал Витька, – самый басовитый – это здорово.
Витьке хочется поскорее добежать на этот призывный гудок. Но он сдерживает себя, смотрит на Сашку, который идет солидно-степенно. Как же, сын машиниста.
Витька любит бывать на станции. Несколько раз уезжал он отсюда в деревню к бабушке.
Однажды он долго бродил по перрону в ожидании поезда, вдыхал воздух, сладко пахнущий коксом и железной дорогой, смотрел на круглые часы с резко прыгающей минутной стрелкой, а когда никого не было рядом, подошел к латунному колоколу и слегка дернул его за язык:
– Дзы-н-н!
Сашка с Витькой весело прыгают через рельсы. Взгляд направо-налево – и вперёд, направо-налево – и дальше. И Витька и Сашка хорошо знают, как надо переходить пути: есть специальные навесные мостики – вот по ним бы и надо. Но некогда. Тем более что паровоз совсем рядом, а там – пока ещё обойдёшь.
Они перелазят через тамбур товарного вагона, спрыгивают и… прямо на путях возле большого желтого здания тяговой подстанции пыхтит масляно-чёрный огромный паровоз ФД. От одного только вида его могучего парового котла со звездой, угольного бункера, громадных чугунных колёс с красными сегментами, всевозможных шипящих и посвистывающих труб и трубок Витька с Сашкой замерли точно вкопанные.
Из окна паровоза смотрел на них Сашкин отец – дядя Толя.
– Так вот вы где, сорванцы, – строгим голосом сказал он. – Сколько раз говорено было через пути не бегать? Было говорено или нет? – посмотрел он сначала на Сашку, а потом на Витьку и пригрозил пальцем.
– Всыпать бы вам!.. Ну, да ладно, чтобы в последний… В последний раз!... Ясно?!
Сашка с Витькой согласно закивали. Дядя Толя спустился вниз и помог подняться в кабину по вертикальной трап–лестнице вначале Витьке, а затем Сашке.
– Та-ак… – миролюбиво проговорил дядя Толя, усаживая Витьку и Сашку на дерматиновое, затёртое, точно в автобусе сидение, – обживайтесь тут, а я пока гляну, чего нам мать перекусить сварганила.
Он выставил на ребристый металлический столик кастрюльку, затем термос, и тут над станцией скороговоркой пронеслось:
– Маневровый на одиннадцатый!.. Маневровый на одиннадцатый!...
– Кипит твоё молоко, – выругался дядя Толя, – поесть не дадут!..
Он снял со стены коричневый на витом проводе микрофон селекторной связи, нажал на кнопку:
– Вас понял, маневрирую одиннадцатый, – коротко ответил дядя Толя, затем он открутил большой вентиль, отчего где-то внизу зашипело, дернул за проволоку над головой, так что, следом, в воздухе повисло густое «Гу-у-у», и посмотрев назад, двинул от себя рукоять какой-то заслонки: «Держись, пацаны, поехали!»
Тут же, отрывисто кашлянув, самая большая, похожая на цилиндр заглавного буржуина труба выбросила в небо тугое облако дыма, затем другое, третье... Паровоз напрягся, загудел и со скрежетом двинул назад.
Витька и Сашка сидели плотно прижавшись друг к другу и, затаив дыхание, следили, как в засаленной телогрейке и шапке с обрезанными ушами дядя Толя, такой небольшой по сравнению с паровозом, лихо подчиняет себе эту черную громадину.
– Н-на одиннадцатый путь идем, – шепнул Сашка Витьке, – с-состав формировать будем. П-посмотришь... – и Саш-ка потер рука об руку точно так же, как потирал ладони дядя Толя. Руки у Сашкиного отца черные от угля, в татуировках: на правой руке – закат с чайкой, на левой – сердце, пронзённое стрелой.
– Это потому, что он на флоте служил, – объяснял Сашка Витьке. А паровоз уже вовсю набрал ход, прогрохотал по рельсовым стыкам, вышел за вторую линию синих семафорных огней и вдруг, решительно затормозив и покрывшись клубами пара, за стрелкой остановился.
– С-сейчас в-вперед п-пойдем, – сказал Сашка. – В-видишь б-батя реверс п-перебросил. – Паровоз вновь зашипел, распорол воздух гудком, скрежетнул колесами и понесся на одиннадцатый путь.
– Ну как, пацаны? – весело поглядывая и почесывая щетину на подбородке спросил дядя Толя. – Нравится?
– Н-нормально, б-батя! – ответил Сашка. А Витька молчал да кивал и по восхищенному веснушчатому лицу его было понятно, что и у него все «н-нормально».
– Так-то, – вздохнул дядя Толя. Считай, что повезло вам, пацаны. Последний год паровозы-то, бегают. Скоро все, крышка им – на консервацию. Если, конечно, войны не будет или бедствия, не дай Бог, какого. А вы-то уж будете на электро- либо на тепловозах гонять. Состарюсь, дак, возьмете прокатиться?
Часа через два, насмотревшись вдоволь на всевозможные рычаги, вентили и трубы, на прожорливо пожирающий уголь зев паровозной топки, после двух голубцов на брата и чая с бутербродами Сашка с Витькой были высажены на землю. Дядя Толя вывел их к вокзалу и, наказав ждать автобус: «Чтобы никуда ни-ни...» – вернулся на паровоз.
Что и говорить, счастью Сашки и Витьки не было предела.
– Хорошо, – сказал Витька.
– Х-хорошо, – подтвердил Сашка.
Однако впереди была еще добрая половина воскресного дня, который обещал новые радости и приключения. И, проделав несложную арифметическую операцию, Витька с Сашкой вдруг совершенно точно поняли, что денег, если поехать сейчас автобусом, на кино одному из них точно не хватит. А потому было принято решение идти пешком.
– Чего там идти-то, – сказал Витька, – перейдем через Косьву, поднимемся в гору – вот и вся дорога. Еще и на пирожок хватит. Небольшая река Косьва – то ли двести метров, то ли чуть больше в ширину – обещала Сашке и Витьке скорую дорогу домой. В гору они поднимутся лихо. По горам им бегать не привыкать. Да и тропинка идет вверх с того берега.
– П-пошли, – ответил Сашка. – Т-только давай ш-шарфы свяжем н-на всякий случай. Я в одной к-книжке читал – т-там за шарф д-держались.
Все было быстро решено, шарфы связаны и Сашка, как самый легкий, шустро зашагал, возглавляя связку. Витька же шел чуть сзади, прочно намотав на руку серый конец шарфа.
Снег был неглубок, а на середине реки его и совсем не было. Видимо, там река продувалась ветром, была оголена и призывно блестела.
– Вот бы на коньках покататься, – глядя на сверкающий лед, сказал Витька, – разогнаться и... катись себе хоть до моста.
Весело было идти, хорошо. Под снегом чувствовалась такая мраморная крепь, что Сашка с Витькой нет-нет да и подпрыгивали от радости и от своего правильного решения.
– Ехал Грека через реку, – во все горло проорал Витька.
– В-видит Г-грека в реке р-рак, – вторя ему, проговорил Сашка.
– Сунул Грека руку в реку, – подпрыгнул Витька.
– Х-хвать за р-руку Г-греку р-рак.
Шальная радость накатилась на Витьку с Сашкой, и таким праздничным и беззаботным казался им этот день, да что там день – вся жизнь, что треск, раздавшийся под ногами, был словно аккомпанементом в этом празднике. Сашка замер.
– Т-трещит, слышишь, – пробормотал он. – М-может повернем?
– Да ну-у... – нерешительно произнес Витька. – Идти-то тут... Давай только прыгать не будем. Не боись. Мы же застрахованы. Пошли.
И Витька, уже перейдя на шепот, начал выводить: «Е-е-хал Гре-ека через реку...»
Шаг, еще шаг, еще пять шагов...
– Сашка! Назад! Сашка-а!..
Прямо под узлом на шарфах между Витькой и Сашкой возникла трещина, откуда ледяными фонтанчиками била вода.
– Сашка, прыгай!
Треск льдины. Как струна натянутые шарфы. Витька, распластанный на льду. Бьющийся в полынье Сашка.
– У-э-у-э, – скрипят зубы Витьки.
– У-э-у-э, – захлебываясь и скалывая лед, бьется и бьется Сашка.
Очнулся Сашка раньше Витьки. Он вдруг понял, что сидит на Витькиной спине, внизу - это дорога, а мельтешащая в глазах чернота – это Витькины ноги. А Витька не слышал ничего. Он лишь очумело выбивал дробь зубами, да валенки его в такт челюстям часто лупили по дороге: «Бут-бут, бут-бут, бут, бут, бут...» И сквозь этот бут-бут, сквозь чаканье зубов Витька бормотал: «Е-ехал Гре-ека че-че-че-ерез ре-еку. Ниче, Сашка, ниче...»
На ГРЭСовской автобусной остановке жарко. Трубы парового отопления идут прямо от котельной. Людей от смены до смены нет никого. Прямо на паровом змеевике стоят валенки, свисает Санькина одежонка. Прижавшись к ней худым задом, стоит Сашка. Витька – у двери. Караулит, чтоб не вошел никто.
Полчаса – и одежда высохла. Только жеваная вся стала да с белыми от раскаленных труб проплешинами.
– П-попадет д-дома, – вздыхает Сашка. – Ч-чего с-сказать-то?
– Н-не знаю, – почему-то тоже заикаясь, отвечает Витька. – Скажем, что в снегу вывалялись, а потом сушились.
– И-ищи д-дурака. М-моего б-батю не п-проведешь... Т-так в-всыпет.
Поздним вечером Витька сидит в туалете-ванной возле титана и через стенку слышит, как орет Сашка.
– Н-не б-бей, п-пааапочка... Н-не б-буду... н-никогда-а-а-а. Н-не б-б-бей... Н-не б-буду...
Витька выскакивает в коридор и что есть мочи кулаками-ногами молотит в Сашкину дверь.
Ее резко распахивает Сашкина мать - тетя Лена.
– Чтоб ноги твоей здесь больше не было, гадёныш, – не говорит, а чеканит она по слогам и захлопывает дверь.
Утром Витька долго стоит у подъезда и ждет Сашку в школу. Но Сашки нет.
«Может, раньше ушел?» – думает Витька и идет один. Но Сашки и в школе нет...
Только через три дня Витьке удалось повидать Сашку. Он лежал на четвертом этаже городской больницы в маленькой, но светлой палате под голубым одеялом. В палату Витьку не пустили. Но Сашке передали от него три больших, самых красных, купленных матерью к Новому году пахучих алма-атинских яблока.
А на следующий день, когда Витька вновь стоял у стекольчатых дверей палаты, то Сашка уже не спал, а улыбался и показывал Витьке поднятым вверх большим пальцем, что «в-всё н-нормально».
На «Беркуте»
Удивительно быстро откружила снегопадами зима, отзвенело капелью и отсияло в лужах весеннее солнце, пришло в Прикамье и к Семке Шундикову долгожданное лето.
Коротко оно на Урале, быстротечно и поэтому любимо. Лишь к середине июня и расцветает здесь эта пора, пора сенокосов, полнолуний и вахт – речных, бессонных, таких нужных и напряженных...
Хороша этим временем Кама, полноводна, сильна. Только сейчас и проскочишь по ней в ее северные притоки, да и то с трудом. Даже маленькому катерку непросто пробиться сквозь заторы сплавляемого леса: то и дело приходится ползти на самых малых оборотах, а уж совсем в верхах, стоя на носу, расталкивать багром коварные топляки и плавучие коряжины.
Шустро бежит в те края леспромхозовский катерок «Беркут», торопится: как же иначе – еще два-три рейса и обмелеет фарватер, тогда разве что вертолетом и доберешься в эти заболоченные места. Какую только работу не выполняют этой порой небольшие суда: наливные везут солярку для тягачей и дизель-генераторов, сухогрузы доставляют запчасти, стройматериалы и продовольствие. «Беркут» же занят по хозяйству. Да оно и понятно. Кто как не он способен заняться этим нехитрым делом? Новую-то технику берегут для сплава, больших грузов, дальних рейсов, а этот – старый, за плечами два капремонта, движок водометный, КПД процентов двадцать, не больше, поэтому и гоняют его туда-сюда – старик, мол, доскрипит свое, а там и замену подыщем.
Вот и сегодня жмет он в небольшой поселок, выполняя, казалось бы, самую незатейливую работенку. Давно сюда не забрасывали пива. Не было – не было, а тут на тебе – целых девятнадцать бочек. Тащит их «водохлебка», осев по самую ватерлинию, оставляя за кормой белесый след на ровной воде.
А река тем временем пузырит в своем вечернем наряде, то протащит пучок прошлогодней травы или водорослей, оторванных с какого-нибудь плывуна, то блеснет играющей на закате рыбешкой, как бы соглашаясь всем этим с неспешным и негромким разговором стоящего у штурвала юнги речфлота Семки и его деда капитана-механика Петра Егоровича.
– А правда ли, дед, что на «Ермаке» ты ходил?
– Отчего ж не правда? И на «Ермаке», и на «Петре Великом» пришлось. Я ведь, милок, всю жизнь на реке. Много их, посудин-то, перевидал всяких. «Ермак» – что?.. Он небольшой был, да и бегал недалече. Вот «Пётр»-батюшка, тот да! Один вид у него какой! Баской был пароход!
Глаза у деда золотисто блестят, точно они восприняли весь горизонт, где сливается река с облаками, в такт своему рассказу он покачивает головой, иногда привстает с баночки, чтобы взять спички и раскурить трубку. Он делает глубокую затяжку, открывает лючок в машинное отделение и, по-докторски прослушав ритм теплоходного движка, выпускает облако табачного дыма, затем дает Семке пару наставлений – чтобы следил за створными знаками и не проморгал Щалыгинское колено.
– Было мне тогда четырнадцать годов, ростом-то разве чуть тебя побольше, только шустрее был, как же. Отца-то, вишь, рано не стало, мать с сестрой от тифа померли, так что рос при деде – Федоре Матвеевиче. Здоровый был дед, с бородой до самого пояса. Он-то меня на «Петра» по знакомству да по милости Божьей и устроил. Рад я был несказанно, бегал пароход на самый Каспий, народу приходило всегда к его прибытию много. Глаза-то я попервости на все топорщил огромные. Так-то вот, Семка, и попал я на «Петра». А он громила! Двухдэчный! Две палубы, значит. Как загудит, я аж приседал поначалу. Ну ничего, после свыкся. Та-ак... Вот, похоже и колено Щалыгинское. Дай-ка, Семен батькович, штурвал, отдохни покуда.
Дед подает рукоять хода чуть на себя, отчего «Беркут» послушно сбрасывает обороты, нажимает на кнопку - взвывает тифон и над рекой разливается протяжно-прерывистое: «У-у, у-у-у». Из приречных кустов взмывает стайка мелких птиц и испуганно-быстро летит куда-то вдаль, к лесу.
– Есть кто на реке, нет ли, – говорит дед, – а просигналить не забудь. На воде перво-наперво порядок должен быть, Семка. Река, море ли глупостей либо вольностей не прощают.
Плавным движением дед поворачивает штурвал вначале вправо: «На двенадцать градусов», – успевает отметить Семка, глядя на стрелку аксиометра, затем стрелка резко ползет влево. «Беркут» уверенно, словно сам по себе, проходит извилистое русло, выбирается на простор и бежит дальше, туда, где призывно помигивают один над другим зеленые огоньки створа. Семка вновь в роли рулевого, а дед вроде и в сторону поглядывает, да все видит, чуть что – «ну-к, Семка, отдохни покуда».
– Так вот, – покуривая, продолжал дед, – зачислил меня капитан Борис Юлианович в вестовые матросы. Палубу до блеска швабрил, чай по каютам да кубрикам разносил. Жил по тем временам очень даже неплохо. Форменку мне выдали, кормился при камбузе бесплатно. А по осени еще четыре рубля выдать обещали. Чем не жизнь?! Это вы теперь народ городской - не то вам, да не так. Радоваться люди разучились. Колбасы нет, так вроде и жизни нет. Не те стали люди, не те.
Трубка гаснет, дед тщательно вычищает из нее пепел, пробивает специальной проволокой отверстие мундштука, вновь набивает табак, но прикуривать не спешит, а смотрит и смотрит в белые июньские сумерки над рекой, молчит минуты две-три. Может, вспоминает о чем.
– А каких людей я на «Петре»-то повидал. Э-э-э... не поверишь. Вот хоть дружка моего взять, тезкой твоим был, Семена Гудкова. Силища у него была такая, что уж больше никогда я такой настоящей русской силы не видывал. Старше-то он был меня всего на пять годов, а посмотреть, хоть и росту не шибко большого, но кулачищи у него, что моих два. Стояли как-то под разгрузкой, зерно, вишь, возили в ту пору. А тащить его на берег надо было волоком на себе: из трюма по трапу, по сходням потом да еще до склада шагов так полста будет. И что тебе скажу, каждый мешок-то пуда четыре как не больше вытягивал. Мужики-то взвалят на себя, идут да корчатся. А Семен, Гудом мы его звали, набросит себе на спину два мешка и, пока остальные-то раз сходят, уж другую, а то и третью ходку бежит.
– Зачем же он так надрывался-то? – не оборачиваясь, спросил Семка. – Если такой сильный был, то мог бы в цирке выступать или борьбой заниматься. Чемпионом бы стал. Медалей бы имел целую кучу.
– Может, и имел бы, – согласно кивнул дед. – Может, и в цирке бы выступал... Ты вон там за мыском у левого берега красный огонь видишь?
– Вижу.
– Вот на него и держи.
– Так там не один, несколько красных. И белый тоже есть.
– Я тебе про самый левый говорю. Буй это. У Селивановских Гарчей как раз на траверзе – напротив, значит. А те, что ты углядел, – это нефтеналивной идет: три вертикальных топовых огня у него на мачте. Отмашку ему скоро будем давать.
– Это каким бортом расходиться надо?
– Ишь, запомнил уже. В прошлом году-то только раз с тобой и ходили. Памятливый ты у меня, Семка. Молодец. Штурвал вот еще бы шибко не дергал – и совсем бы отличным рулевым был. Помягче надо подруливать. Вправо дал – отработай влево.
Дед встает за штурвал: «Смотри, как надо». Семка смотрит и на штурвальное колесо, и вдаль – на речную ширь, перемигивающуюся сигнальными огнями. Ночь светла. Солнце неглубоко еще окунулось за горизонт. Над правым, заболоченным берегом вовсю полыхают розовые зарницы, а левый берег черен, обрывист. По гребню его остро щетинится хвойный лес, а над лесом сквозь прозрачные перистые облака пробивается мелкое голубое звездное крошево.
С верховьев навстречу «Беркуту» бежит небольшой речной танкер. Дед выходит на палубу с левого борта, машет ему фонарем – делает отмашку – и приветствует, и показывает, какими бортами предлагает разойтись. Ответно белым просверком мигает «Беркуту» нефтеналивной. Минут через десять они проходят друг возле друга. Серебристо-серый танкер уходит вниз, лишь гакабортный да кормовые огни еще светят, отдаляясь какое-то время.
–Так что дальше с Гудом-то было? – спрашивает Семка. – В цирк не пошел работать?
– Нет, Семка, не такой он был человек. С Волги – волю любил.
– Сам работал, сам и деньги получал. Да ведь и получал немало. Опять же, вишь, и погубил себя через эти деньги. Как придем, бывало, в порт, так гудит наш Гуд в кабаке. Все, что заработает, враз и спустит. Но, скажу тебе, не буйствовал. Спокойным был. Сидит себе за столом, попивает горькую, и ни тебе забидеть кого, ни дурным словом обругать.
Ну и к нему с плохим словом никто. Да и кто посмеет. Ударил бы кого, так и дух бы вон. Все уж его знали, всегда ему и почет, и место возле стойки самой. Только он чего сказать хочет, а кабачник уж рядом: чего, дескать, Семен Иванович, хотеть изволите, и бежит тут же вновь к нему со штофом.
– Штоф – это бутылка, что ли? – оборачивается к деду Семка, пока тот распаляет свой самосад.
– Ясный день, что не булка, – вздыхает дед, – сколько народу эти бутылки позагубили, горя сколько принесли – о-хо-хо. Вот и вокруг Гуда соберется всякая портовая пьянь да дрань, нахваливают силищу его, а он, широкая душа, денег не жалеет – подавай да подавай... И к девкам он, по совести сказать, прилипчив не был. Выпьет, случалось, ну и гульнет. А чего? Парень молодой, видный. Девки-то любили его. Не пить бы вот ему, да была бы кровь не такая горячая, глядишь, жил бы сейчас.
Семка хочет спросить про Гудову судьбу, поторопить деда, но сдерживает себя, помнит дедово: «Не спеши. Всякому овощу свое время и место». Дед тем временем спускается в машину, проверяет давление масла, температуру воды. «На щитке приборы – это одно, а в машине – другое, – говорил он Семке. – Всюду надо порядок иметь. Внешность может и красоту да марафет показывать, а нутро-то при этом гнильцу в себе содержать».
Но вот он возвращается, вытирает руки чистой ветошью, посматривает за корму – проверяет по следу, ровно ли Семка держал курс, одобрительно хлопает внука по спине: «Ну, как, не устал еще?»
– Да ну, – бодро отвечает Семка, – скажешь тоже. Ты лучше бы историю не прерывал, а то не поймешь, где конец, где начало.
– Отчего ж непонятно, дело известное. Сидит вот как-то в кабаке ночью Гуд, а тут пришла с верховьев баржа, рельсой груженная. Дорогу тогда с Нижнего Новгорода куда-то тянули. Вваливается в кабак подрядчик. Эй, дескать, мужики, кто заработать хочет? Неустойку-то, вишь, за простой платить не желает, вот и решил прямо ночью найм сделать. А Гуд-то уж пьяненький был, ну мужики-то и давай егозвать: давай, мол, Семен, покажи силу-то богатырскую. Долго не уговаривали – пошел Семен. А подрядчик-то нездешний был.
– Это что за герой такой, – спрашивает, – что за честь ему такая? – Погоди, мил человек, – ему отвечают, – сейчас и сам все увидишь. Приходят они, а ночь, как помню, осенняя, темная была. Я тогда на своем «Петре» вахту нес. А баржу-то, вишь ли, рядом на швартов поставили. Гляжу, идет дружок мой, Гуд, балагурит, вокруг него мужиков дюжина – и все нахваливают его. Вот подошли все дружно, откатили крышки и давай к рельсам-то примеряться. А они длиннющие, тяжелые – сталь-чугун, что ты хочешь. Вдвоем одну-то унести благо дело, а Семен-то пригнулся и кричит:
– Э-гей, братва! Вали мне три штуки. Покажем, какой на реке нашей, матушке, люд жить изволит!
Мужики-то хоть и хмельными были, да и то меж них шум прошел.
– Ты эт че, Семен?! Не мешки это! Железо! А он уж раз чего скажет, так умрет - сделает.
– Вали, говорю, на спину! Чего сказал!
Ну и взялись мужички. Кладут, это, Семену первую – стоит парень, будто веса и не бывало. Вторую положили – стоит, только покачнулся слегка.
– Быстрей! – орет. – Скорее, что ли, третью! Не медли, говорю!
Ухватились и за третью, и, на тебе, – положили...
Трубка у деда погасла, он тянется за спичками, бьет у себя на руке жирного, насосавшегося крови комара, прикуривает и глубоко полной грудью затягивается.
Повело Семена, вперед-назад качнулся, но выровнялся, вроде как песню начал.
– Эх, э-эх, дуби-и-ину-у-шка... Й-эх, да ты кудря-а-ва-а-я, – и идет, шагает. Трап-то под ним аж дугой.
Пальцы у деда белеют, он крепко сжимает кулаки, словно не Семен, а сам он взвалил на себя этот груз и теперь идет по трапу, скрипит зубами и поет.
– Все, думаю, беда стряслась. Мужики-то как обмерли, пьяные, а молчат – пикнуть не смеют. Тишина, ни звука. Вдруг – ба-бах – рельсы грохнули. Соскочил я тут с места и, хоть нельзя было вахту оставлять, ветром на берег. А там он, Гуд мой, на земле лежит и стонет. Взяли его мужики за руки – за ноги, отнесли в кубрик. Ерунда, дескать, – к утру отлежится...
Всю ночь я бился возле него. Воду подносил, полотенце мокрое ко лбу прикладывал. Но не помогло ему. Под утро уж бредить начал, Зорянушку все какую-то вспоминал. Глаза откроет, а мутные они у него, будто сыростью налились. Положили его на носилки - и в лекарню.
А мы тем же утром швартовы отдали да в низы пошли. Уж потом только узнал я, что вырезали Гуду моему грыжу и не стало силача такого на «Петре» нашем, не гудел больше Гуд мой...
– Жаль Гуда, – вздыхает Семка, – хороший, видно, был человек.
– Хороший, – в такт Семке вздыхает дед. – Но грустить шибко не стоит. Были и кроме Гуда на «Петре»-то люди интересные. И хоть побыл я на пароходе том недолго, однако повидать кой-кого повидал. И дед и Семка замолкают, всматриваются вдаль, вслушиваются в ритм двигателя. Хорошо им молчится, дружно.
– Спать, поди, хочешь? – спрашивает дед. – Пошел бы вздремнул, а?
Семка отрицательно мотает головой.
– Не хочу, дед. Ты же обещал, что вахту вместе будем нести. Лучше давай-ка расскажи, почему ты с «Петра Великого» ушел. Четыре рубля-то тебе по осени дали или нет?
– Не дали. Да и сам бы, знаешь, не ушел. Высадили меня. А дело вот как было. Шли мы тогда из Астрахани в Самару, арбузами груженые. Время у меня по вечерам имелось. А потому решил я его использовать с толком и привезти деду моему, Федору Матвеевичу, арбузного вина. Мужики-то на «Петре» все его попивали. А вино так делали: дырку в арбузе прорезаешь – и стопку водки туда. Перебродит сок недельки две, корки разрежешь, мякоть отожмешь – и пей-попивай. Сам-то, конечно, не пил, я этим делом никогда не баловался. Деду вез, любил я его, вот и хотел гостинца ему привезти. Взял еще при погрузке два больших арбуза, водки чуток у мужиков выпросил, залил все это хозяйство, а чтоб покрепче перебродило да не нашел никто – опустил в машину, завернул в ветошь, да там и оставил. Думал, как раз к своему возвращению все у меня готово будет. Но не получилось. Не довез. Сплю как-то в кубрике своем, тихо все, спокойно. Вдруг слышу сквозь сон будто рвануло что, да так сильно, что я и святого отца вспомянул. Вскочил с койки и пулей в чем был на палубу. А там и без меня переполох. Бегут все – кто с ведром, кто с брезентом. Механик уж давно машину остановил и бедственные огни на мачте зажег. Спустились в машинное отделение, а там никто ничего не поймет – все вокруг в какой-то шелухе, пригляделись, а это зеленые корки да семечки. Жарко было, вишь, в машине-то, вот и рванули мои арбузы раньше срока. Ну а по прибытии в родные места меня торжественно с «Петра»-то и списали. Долго меня потом ребята Петькой-арбузником звали.
– А дальше, дальше-то что было, – посмеиваясь, спрашивает Семка.
– Эх, да все тебе, непоседе, сразу, – решительно встает и подходит к штурвалу дед. – Многое дальше было, жизнь была, со всеми ее порогами и притоками. Ладно, Семка. Хорош на сегодня. Смотрю я, уж туманом потянуло и темень вон какая. Вали-ка, брат, спать. На ночь-то в бережок ткнемся, а с утра ушицы сварим, позавтракаем и пойдем. К вечеру как раз на месте будем. Пятница у нас завтра или уж сегодня?
– Пятница, – отвечает Семка.
– Это хорошо. Люди с работы придут – пивка попьют. А то, знашь, днем пить пиво не дело.
Через четверть часа катер замирает у берега. Дед еще остается в рубке, а Семка спускается в спальный носовой отсек, представляя, как доберутся они вечером в поселок, где их с радостью встретят, а потом дед непременно скажет ему что-нибудь вроде: «Молодец, Семка. Правильный курс держишь. Вот школу закончишь, в армии, а лучше на флоте отслужишь и давай иди учись на штурмана. Придешь ко мне когда-нибудь на могилку и расскажешь – как там оно ходится. Приятно мне будет».
А над рекой, над берегом и над лесом все гуще и плотнее расползается туман, скрывая от чужого, стороннего взгляда до сих пор еще нужного старика «Беркута».