ЧАСЫ ОТ ЖУКОВА
Все дороги в госпитале отчего-то приводили меня к одному и тому же месту – главным въездным воротам. Да видно, не только меня одного...
Находишься по многочисленным зазаборным дорожкам, аллейкам и тропам и как-то незаметно, сам собой придешь к самому выходу. Встанешь возле него и смотришь вдаль через решетчатый въезд – не придет ли кто. И знаешь ведь, что рано еще для визитов, что не время, что согласно распорядку и правилам посещение в этот час не предусмотрено, а все равно стоишь и поглядываешь: как, мол, там на воле здоровые люди поживают. Шибко интересно. Казалось бы, чего там: трамвай ли прозвенел, собака ли пробежала, бабулька ли с авоськой мимо проковыляла. Забавно жизнь идет на свободе.
Так изо дня в день, да и по нескольку раз на дню выбирался я к этому наблюдательному пункту и все поглядывал, посматривал и мысленно путешествовал за больничными стенами. Вот уж, думал я, когда выберусь, то совсем по другому буду ходить по земле. Не просто – абы как, куда попало, в спешке и суете, а с толком, с удовольствием, с радостью и наслаждением. И уж не будет рядом со мной столько утомленных долгими болезнями лиц и, вообще, может быть, начну я жизнь заново.
«Хорошо бы поскорей отсюда выбраться, – думал я, – и навсегда забыть сюда дорогу».
Вот и в тот день стоял я, прислонившись к самой решетке ворот, и вдыхал зазаборный воздух. Рядом со мной стояли несколько пожилых мужчин с отрешенными лицами. Говорить ни с кем не хотелось. Да и о чем можно было бы заговорить? О своих болячках, или о том, как хорошо там вдалеке.
Нет, решительно ничего внутри госпиталя интересного нет, размышлял я. Разве что вот этот однорукий старичок, весь лысый-прелысый с орденом Красного Знамени на больничной куртке.
«Без руки – это понятно, – подумал я, – а орден-то зачем?»
Старичок, уловив мой взгляд, тут же встрепенулся и довольно бодро направился ко мне.
– Вот вы-то мне и поможете, молодой человек, – важно произнес он.
– Чем же?
– А помогите-ка мне завести часы. Рука у меня после операции, осколок извлекли, через полвека. Хотели руку отнять, но я не дал. Что вы, говорю, одну-то фрицы на фронте отняли, а другую уж нет, не дам. Какой же я хозяин без руки? Да и как я часы-то буду носить? Он протянул мне забинтованную руку.
– Ремешок расстегните, пожалуйста.
Я снял часы и внимательно рассмотрел их. Часы назывались «Победа». Они были старые, затертые. Завести мне их не удалось. Точнее, не понадобилось. Они были заведены до предела.
– Очень хорошие часы, молодой человек, – продолжал старичок. – Наши часы, настоящие. Мне их сам Жуков на Белорусском фронте вручал. И идут хорошо. Точно. Вы на обороте посмотрели?
Я перевернул часы.
– Вот видите. Читайте. Я прочел вслух: «Ивану Семеновичу Сурину от Жукова».
– Да, да. Это мне. Сурин – это я. Взводом командовал. До Берлина дошел. Руку потерял, а часы сберег. Правда, хорошие часы?
– Правда, – согласился я.
– Да, да. Очень хорошие, победные. Тогда все хорошо делали: и часы, и танки...
Не раз потом возле ворот я встречал Ивана Семеновича Сурина, но ко мне он больше не подходил. Правда, улыбался при встрече. Он обращался к другим с той же просьбой. И все охотно «заводили» ему часы «Победа» и согласно кивали: дескать, часы очень хорошие и что тогда – все хорошо делали...
У ПОДНОЖИЯ СОПКИ
Море было удивительно синим. Настолько синим, что если бы я увидел его таким на картине, то, наверное, сказал бы: «Такого моря не бывает. Все это сказки, буйная выдумка художника».
Над бухтой стояла тихая, ласковая осень. Все было чудесно: и эта глухая, отдаленная местность, и желтеющие сопки, и прозрачно-голубое небо, и мое одиночество, и сама возможность ходить здесь и просто думать, думать.
Легкие волны одна за другой мерно накатывались на серповидный берег, курчавились белым гребнем, шипели, истаивая на песке.
«Чем не Лукоморье? – любовался я. – Прямо хоть снимай тут фильм по сказкам Пушкина. Правда, нет здесь того могучего дуба, по цепям которого ходил бы ученый кот. Мелкого дубняка на склонах сопок – навалом, а вот зеленого дуба-великана, к сожалению, нет. Но это пустяки, – все так же беззаботно размышлял я, вышагивая по берегу. – В конечном счете дуб для кино можно было бы сделать и бутафорским – из какого-нибудь там картона, поролона или полиэтилена. Вот с котом, видимо, будет потруднее – пока его надрессируешь по цепи-то ходить, но и их, говорят, теперь тоже успешно дрессируют, да так, что они не только взад-вперед по деревьям бегают, но даже и песни поют под губную гармошку».
Размышлял я об этих чудесах совершенно некстати. Был я здесь не на отдыхе и думать должен был совсем о другом – о том, как поскорее да поярче подготовить репортаж во флотскую газету о высадке в этой самой распрекрасной бухте десанта морской пехоты.
Мне представилось, как стремительно идут сейчас к месту высадки десантные корабли, как разваливают они стальными форштевнями ярко-синюю морскую поверхность. Представил, как озабочены сейчас морские пехотинцы, как в десятый или пятнадцатый раз втолковывают им отцы-командиры правила схода на плав, говорят об интервалах, о боевом порядке, о том, как необходимо и как «не дай, Господь» поступить в той или иной ситуации. Представлял я и то, как вскоре спустятся воины в твиндеки и будут напряженно ждать момента, когда, наконец, распахнутся носовые ворота и дневной свет хлынет в полумрак корабельного нутра. А затем гулко и хрипло возвестят трюмные динамики: «Десант к высадке на плав приготовить!», «Десант, пошел!» ...
Все это я уже не раз видел и слышал, а потому долго думать мне об этом не хотелось.
После длительного непогодья – туманов, дождей, распутицы – хотелось просто любоваться солнечным днем, дышать свежим морским воздухом.
«Хорошая штука – жизнь, – думал я, – и как хорошо, что мне посчастливилось быть сегодня именно здесь».
Невольно я отмечал все новые и новые детали окружающего меня мира, которые, как их не крути, никоим боком не поместились бы в предстоящий газетный материал. Вот совершенно не ясно, для чего отметил я какой-то поразительно обильный лет стрекоз. Стрекоз было очень и очень много, и они всюду посверкивали своими радужными крыльями. Ветер усиливался, и стрекоз относило в сторону моря. Они цеплялись за все – за кусты, траву, скучивались в колеях дороги. «Последние полеты стрекоз, – подумал я. – Скоро зима, и, как ни цепляйся за кусты и траву, никуда от зимы не спрячешься, не улетишь».
Так незаметно дорога привела меня к подножию сопки, где неожиданно в высоком бурьяне обнаружил я небольшое кладбище. «Откуда ему здесь взяться? – подумал я. – В округе на десятки километров нет никакого жилья. Да и добраться сюда по осеннему бездорожью можно лишь морем либо на вездеходе».
Я подошел поближе, чтобы рассмотреть, чьи это могилы. Однако узнать этого не удалось – все надписи, как, впрочем, и сами памятники, были насквозь ржавыми. «Еще несколько лет – и все здесь превратится в труху. Ничего не останется: ни памятников, ни надписей, ни крестов, ни звезд. Странно. А говорят, что память не умирает».
Стало вдруг грустно. «Наверное, где-то раньше здесь жили люди, – размышлял я. – Высятся же какие-то развалины на побережье. Вот только кто здесь жил? И почему это кладбище всеми покинуто и забыто? Какая-то тут несправедливость. Жили себе люди, жили, возможно, служили здесь, в отдаленном гарнизоне, что-то строили, растили детей, думали о их и своем счастье, о будущем. А вот поумирали, и никто не приходит к ним на могилы. Никто не заменит им насквозь проржавевшие памятники, никто не поправит на могилах дерн по весне, не положит цветов и даже не постоит здесь молча».
«Нельзя так, – думал я. – Очень это неправильно. И вообще не должно бы так быть. Потому что все мы, живущие на Земле и жившие на ней ранее, – родственники, все принадлежим к единой семье, единому людскому племени».
«Нельзя-то нельзя, – вторил мне другой голос, – да что толку? Только что постоишь вот так, негодуя, осуждая кого-то, только кого? Порассуждаешь о печалях жизни, о памяти людской и пойдешь вверх, на вершину сопки, где расположен командно-наблюдательный пункт».
Был бой. Летали самолеты и вертолеты. Подошли корабли и высадили морской десант. Рвались снаряды, трещали пулеметы, раздавались крики «ура». А потом все стихло. Техника и люди возвратились на прежние рубежи и погрузились на корабль. Поднялся на борт и я. А вскоре, по прибытии в редакцию, я написал небольшой репортаж о высадке морской пехоты в той самой расчудесной бухте. В репортаже было много шума и грома, горели трава и земля.
Морская пехота штурмом взяла неприступный берег, и вообще «наши» безоговорочно победили.
Репортаж этот сразу же и забылся, как, впрочем, быстро забывались и многие другие мои репортажи. Но кое-что все же осталось. Осталось, как ни странно, именно то, что не поместилось в газетный материал. Бухта-Лукоморье, и обильный лет стрекоз, и то кладбище, что повстречал я у подножия сопки. Это осталось. О том кладбище я иногда вспоминаю. Вспоминаю обычно в спокойное, тихое время, когда случается погрустить или просто подумать о чем-нибудь своем, сердечно мне близком.
О ветхом том кладбище думается мне сейчас уже иначе – уже спокойно и светло. Мне кажется, что теперь оно не столь одиноко и забыто. Я-то о нем помню, и, может быть, еще кто-то тоже вспоминает о нем. А это важно кому-нибудь помнить.
... По весне и летом цветут там полевые цветы и пищат в траве мыши-полевки. Там дуют вольные ветры и вольно парят в небе птицы. Там тишина и покой. Там спят вечным сном жившие когда-то на большой Земле люди, спят там – у подножия сопки.
АФГАНЕЦ
Едва я поравнялся с рекой, как верхушки приречных ракит тронуло легким ветром, который вскоре затих, слегка зарябив воду.
На берегу сидели трое бойцов, ловивших по случаю воскресенья рыбу. Подсев рядом, я так засмотрелся на игру поплавков, что не сразу заметил, как все окружавшее нас охватило тенью, и тучи, чуть видимые прежде, поползли над нами темно-синими полосами, меж которых проглядывала внезапно побуревшая высь. Так же внезапно из-за насыпи, проходившей краем хлопкового поля, вынесло вперемешку с пылью стаю галдящих птиц. Все загудело, засвистало вокруг – началась буря.
Это произошло так быстро и неожиданно, что все мы растерялись, не зная: то ли сматывать поскорее леску, то ли ловить грозящие улететь гимнастерки.
Через минуту брели мы сквозь мглу по галечнику, закрывая глаза под полями натянутых до ушей шляп-«туркестанок».
Стояла непроглядная завеса, но река, скрывшись из виду, была слышна, и по шуму нетрудно было догадаться, какими гребнями там разгулялась вода.
Через полчаса, взволнованные, добрались мы в полевой лагерь, где все суетились, охваченные ненастьем: кто-то вбивал глубже колья и перетягивал растяжки, кто-то прятал поваленные щиты для расписания занятий и боевых листков. Присыпались галькой края палаток, убиралось все, что вызывало подозрение – устоит ли, выдержит ли?
Ветер крепчал, и, наверное, у многих появились мысли о возможном срыве наших жилищ. Возле каждого входа выставили дежурных. Командир приказал запросить метеосводку, но, как ни крутил радист барашки рации, как ни запрашивал в микрофон «Вышку», кроме шипа и свиста в наушниках ничего поймать не удалось. Ураган длился более часа. И все изрядно поутомились. Но всему бывает конец. Забило редким дождем, который усилился и быстро осадил пыль. Я зашел в палатку и присел к столу. Мне была по душе эта погода: возможно, я просто устал от жары, от света и солнца, и, глядя сквозь раскрытый полог на волны и гнущийся ковыль, отдыхал.
Капли, гонимые ветром, дробно били по брезентовой крыше, где-то в отдалении молотил поршнями дизель насосной станции – его так и не выключили во время этого природного полива.
Дождь постепенно перешел в морось и вскоре совсем утих, должно быть, ветер отогнал тучи чуть в сторону.
Взяв табурет, я вышел к берегу Кара-Дарьи и, дыша полной грудью, не думая ни о чем, сидел здесь долго, радуясь дождю, столь редкому в этих знойных краях.
Невдалеке от меня висели космы косого дождя, гнулась по горизонту тучная зелень пирамидальных тополей, айлантуса и тутовника. Ветер уже хватал мою гимнастерку с меньшей силой, а вскоре и полностью замер. Наступил фиолетовый, прозрачный и тихий вечер. Поднявшись, я пошел вниз по течению, любуясь всполохами идущей в отдалении грозы. Так я побродил еще недолго, а когда совсем были близки сумерки и остались слышны лишь раскаты уходящего грома, повернул назад и неожиданно увидел на другом берегу маленькую девочку-узбечку. Я остановился.
...Где же она была в бурю? Ведь до ближайшего кишлака семнадцать километров. Вокруг лишь хлопковые поля да станция полива – жиденький навес над насосным дизелем. Неужели во время бури, когда и я, и командиры, и солдаты находились в палатках, эта девочка пережидала ненастье под своим ветхим, открытым со всех сторон навесом...
Мне захотелось узнать ее имя.
– Эге-ге-гей! – закричал я. Река усилила мой голос и пронесла над собой.
– Как твое имя?
Ответа не последовало. Но девочка и не уходила, и я видел, как белеет ее платок и как она смотрит на меня. Тогда я вновь повторил: «Как твое имя? Имя... Имя...» – И замахал рукой.
И, к моему удивлению, я услышал ее голос.
– А-зи-за! – разлилось над рекой.
– Азиза? – переспросил я. И несколько раз внутренне пропел ее имя. А она уже бежала вверх вдоль водопроводных труб насосной станции. Я проводил ее взглядом и невольно отметил, что сумерки становятся все глубже. Где же она будет ночевать? Ведь кто-то же должен забрать ее отсюда? Однако мысли мои оборвал появившийся треск мотоцикла. А вскоре я увидел и луч фары, разорвавшей темноту.
Я все стоял на берегу, ожидая их отъезда. Ждать пришлось недолго: мелькнул едва различимый платок девочки, а вскоре и габаритный огонек мотоцикла скрылся за горизонтом.
– Азиза... – еще раз повторил я.
Звезды горели ярко, воздух был свеж и чист. Я вернулся в палаточный лагерь. Поужинав, устроился в командирской палатке, готовясь к проведению утренних занятий, и все думал, что завтра непременно расскажу своим солдатам об этой встрече.
Утро настало солнечное и ясное, а вскоре я узнал, что вчерашний ветер назывался афганцем и, как поведала запоздавшая метеосводка, в порывах он достигал двадцати пяти метров в секунду.
Цифры быстро забылись, да и подробности этого вечера со временем поблекли, но эта девочка в белом платке на берегу реки иногда вспоминается мне.
МЫШИ
В курсантскую пору мы частенько выезжали на полигон. Мы выполняли различные огневые упражнения: стоя, с колена, лёжа. Стреляли по ростовым и поясным мишеням, по неподвижным и движущимся. Много было разных задач и тренировок. Разное было и стрелковое оружие. И всякий раз поездки на стрельбище были для нас – курсантов воздушно-десантного взвода – маленьким праздником. Ну, кому же не хочется пострелять? Можно сказать, что там получала воплощение детская мечта любого мальчишки – поиграть в воешку.
Вот и в тот день мы зарядили для своих АКМСов по полному рожку патронов и ждали приказ на открытие огня. Но команда всё откладывалась – то ли мишенная обстановка не была готова, то ли оцепление не успели выставить. В общем, мы сидели и курили в ожидании…
А была уже поздняя осень. Снег ещё не выпал, но мороз седыми прядями уже лежал на траве. Леса окрест стояли голые, пустые. Чтобы скоротать время мы развели небольшой костерок. Особенно хорошо в нём горела промасленная бумага из-под патронов и сухие ветки.
И тут один из моих приятелей откуда-то притащил и стал разламывать на дрова старый снарядный ящик. Нашёл где-то.
– О, да тут мыши, – с ликованием воскликнул он и вытряхнул на землю небольшое гнездо. Маленькие розовые мышата копошились в нём и тонко пикали.
И тут же мой товарищ бросил это гнездо в огонь. Никто из нас даже глазом моргнуть не успел, как оно заполыхало…
Лишь тоненько пикали мышки. И всё.
А потом вихрем пронеслось много-много лет. И у каждого из нас была своя служба, своя судьба. Недавно тот мой приятель позвонил мне. Он рассказывал о том, как нелегко ему было уцелеть на афганской войне, как печально сложилась его семейная жизнь и как сейчас непросто ему обитать вне родины.
А я слушал его и отчего-то всё вспоминал тех маленьких ещё голых, розовых мышат, которых он лёгким движением руки бездумно бросил в костёр. Зачем?
Всякое дыхание да хвалит Господа!
РАЗЪЕЗД №3
На этом полустанке наш поезд задержался лишь на миг, всего на несколько секунд, для того, должно быть, чтобы выгрузить почту. Именно тут из окна тамбура я увидел пятерых малышей – трех мальчуганов и двух девчушек, которые грозили мне своими маленькими кулачками.
«Почему?» – спросил я себя. Ведь дети так любят махать проходящим поездам, а эти – грозят...
Наверняка, они переиграли уже во все свои игры, и теперь единственным их развлечением было встречать поезда и посылать безмолвный укор счастливо едущим вдаль пассажирам.
«Не обидел ли кто их? – подумал я. – А может быть, это плата за безразличие тех, кто проезжал здесь раньше?»
Мной вдруг овладела грусть оттого, что я никогда не узнаю, чьи это дети, кого и как долго они еще будут ждать, выглядывая в окно своего старого одноэтажного дома. Мне захотелось хоть чем-то порадовать их.
Но что я мог для них сделать? Что оставить после себя?..
Поезд тем временем отпустил тормоза и легко тронул, и в ответ на детские угрозы я прощально махнул ребятишкам рукой и так же прощально улыбнулся. Домик их начал отдаляться, а я все махал и махал – чем дальше, тем сильнее. И когда лица ребят стали едва различимы, я вдруг увидел, что детские кулачки один за другим стали разжиматься и затрепетали ладошками, провожая меня...
Кругом расстилалась пасмурная степь с седым ковылем и предгорьями по горизонту. Капли дождя оставляли длинные росчерки на окнах вагона, я все дальше и дальше уезжал от этих мест на свою далекую службу. Но весь день, несмотря на обилие пейзажей, нет-нет да и вспоминались мне теснящиеся в окне, точно опята, темноволосые головы казачат, что живут в сиротливо стоящем среди степей доме, под крышей которого висит табличка с простым и сухим названием «Разъезд № 3».