По стопам Радищева
1
Из Петербурга в Москву и обратно
многие мчали не раз, вероятно,
с музыкой и с ветерком.
Кто на «Тойоте», а кто на «Сапсане» –
в прошлом остались телеги да сани –
с ними народ не знаком.
Нынче не только о сивой кобыле –
мы о Радищеве напрочь забыли,
хоть он велик был зело.
Все проходили писателя в школе.
Только, признайтесь, запомнили что ли,
как ему не повезло?
Классик проехал маршрутом известным
и написал откровенно и честно
про впечатленья свои.
Так, показав себя критиком строгим,
он оказался в Илимском остроге:
век был жесток, селяви!
«Чудище обло, огромно, стозевно»,
но пригвоздить его страстно и гневно
было немногим дано.
«Как он посмел?! – зарычали сатрапы. –
Вон борзописца, в Сибирь, по этапу!».
Как это было давно!
Пару веков с той поры миновало,
всякого нынче в России навалом,
всюду прогресса следы.
Благ мы имеем немало в итоге,
но, как и встарь, дураки и дороги –
две наших главных беды.
2
По дороге в Москву помяну добрым словом Радищева:
он нарывы вскрывал на тернистом российском пути.
Нынче не суждено той стезёй прокатиться потише вам,
оглядеться в глубинке всё некогда, как ни крути.
Современник лихой, ну куда ты несёшься без устали?
По стране ты летишь, «под собою не чуя страны»*.
Оттого-то мне в голову лезут сейчас мысли грустные
и в печёнке засело подспудное чувство вины.
Ах, сторонка родная, застрявшая в прошлом безвылазно,
от тебя до столицы, казалось, рукою подать.
Со времён допотопных такие ты тяготы вынесла.
Снизойдет ли когда-нибудь и на тебя благодать?
Покосились избёнки у трассы – прикроют забором их.
Рядом с храмом разрушенным – пятна рекламных щитов.
Вроде бог нам велел поделиться с провинцией поровну,
но на это пойти наш истеблишмент вряд ли готов.
Можно много твердить что страна у нас, дескать, могучая.
В весях нашенских (несть им числа) дело – швах!
Остаётся лишь жить, уповая, как прежде, на лучшее,
утешая себя, что разруха – у нас в головах.
__________
*Из стихотворения О. Мандельштама
***
Во Владимир я приехал впервой.
Город этот присно полон святынь.
Там собор Успенский каждой главой
упирается в небесную стынь.
Лепа мне его ажурная вязь,
и я с трепетом стою у дверей
храма, в коем похоронен был князь
достославный Боголюбский Андрей.
Князь великий, он оставил всем нам
память добрую и на сердце грусть.
Он воздвиг для нас не только тот храм –
строил он допрежь великую Русь!
К нам пришёл из глубины тех веков
Богоматери Владимирской лик.
Его автор – тёзка князя Рублёв.
Знают нынче все, как был он велик.
И Андрея чтут теперь стар и мал,
помнит кисть его Успенский собор.
Здесь он фреску вдохновенно писал,
«Страшный суд» на ней вершит приговор.
Выйдешь ты из храма в суетный мир –
жизнь вокруг течёт своим чередом.
К небу ты тотчас глаза подними –
вдруг откроешь запредельное в нём.
Где-то в небе прокричат журавли
и захватят твою душу в полон,
чтобы в церковь Покрова на Нерли
днём погожим ты пришёл на поклон.
Этот древний белокаменный храм
защитить готов тебя от беды.
Встреча с ним – как возвращенье к корням,
как глоточек родниковой воды.
Как и прежде устремлён к небесам
белокаменный тот храм на лугу.
И его как несравненный мой Санкт-
Петербург в своей душе сберегу.
Во Владимир я приехал впервой.
Город этот присно полон святынь.
Там собор Успенский каждой главой
упирается в небесную стынь.
***
Опять пожаловала осень,
за нею слякоть по пятам.
Воспеть туманы, дождик, озимь
спешат поэты тут и там.
Им только этого и надо,
кропают томные стихи
про завихренья листопада
и массу прочей чепухи.
Но я, капризен и несносен,
не рад той царственной поре:
кому-то – Болдинская осень,
а мне – ненастье во дворе.
Оно нагрянуло нежданно,
в душе моей посеяв мрак.
А с ним, понятно, кризис жанра:
стихи не пишутся никак.
Тем фактом опечален очень,
дать объявление рискну:
меняю Болдинскую осень
на безымянную весну!
***
Стою один среди равнины голой.
С. Есенин
Стою один на ветреном причале.
На сердце – камень. В голове – сумбур.
И крыльями отчаявшихся чаек
мне машет на прощанье Петербург.
Стою один, как витязь на распутье,
на перекрёстке всех магнитных бурь.
А за спиной Россия, Крым и Путин,
«Зенит» и Дзюба, Шнур и Петербург.
Стою один я, не считая чаек.
Кантуйся, Кант, ликуй, старик Ликург!
Пускай по мне заранее скучает
священно-просвещённый Петербург.
Стою один. Как витязь на распутье.
Как всадник, но, увы, не на коне.
Остался в прошлом однокашник Путин,
хоть, впрочем, он не знает обо мне.
Левописание
Был такой предмет – чистописание,
только он, ребята, не по мне.
Над тетрадкой не корпел часами я,
почерк мой устраивал вполне.
С детства не сидел над закорючками,
от усердья высунув язык.
Допотопной перьевою ручкою
выводить я буквы не привык.
Больше уважал правописание:
груз ошибок лишних – ни к чему.
Там, где не хватало прилежания,
приходилось доверять уму.
А ещё, пожалуй, интуиции –
без неё порою – как без рук.
И готов ей в пояс поклониться я,
столько раз мне помогала вдруг.
С детства книжки поглощал я тоннами.
Жаль, до кандидатов не дорос.
Ну и что, не всем же быть учёными,
но застрял в башке один вопрос.
Сдуру не в свои усевшись сани, я
на один вопрос искал ответ:
коль уж есть у нас правописание,
почему левописанья нет?
Нас, левшей, за что правши обидели,
под себя подмяв и обнаглев?
Ведь живём мы все в одной обители.
Если я не прав, то, значит, лев!
Остановись, мгновенье!
1
Зима уже, казалось, на исходе,
но календарь нарушил вдруг циклон.
Опять тревога в сердце колобродит,
берёт меня бессонница в полон.
В полночный час я подойду к окошку
и воспалённым лбом прижмусь к стеклу.
Мне б только успокоиться немножко,
в союзники призвав ночную мглу.
Укрыта даль пушистым белым пледом.
Что снится ей в объятьях тишины?
Так хочется, признаюсь напоследок,
дождаться и рассвета, и весны!
2
Остановись, мгновенье, сделай милость.
На всех парах несётся время вскачь.
Тех скоростей мне прежде и не снилось.
В цейтнот жестокий я попал, хоть плачь.
О том, что день за горизонт уходит,
мне жареный петух давно пропел.
И ощутив, как пролетают годы,
вдруг понимаю: столько не успел!
Остановись, мгновенье, даже если
ты не прекрасно, но постой чуток.
Продли мой век, надежды чтоб воскресли,
хотя б на миг, на вдох или глоток.
Не ждали
На пересечении Невского проспекта и набережной Мойки есть здание, в котором в XIX веке располагалась кондитерская «С.Вольф и Т.Беранже». В разные годы в ней любили бывать Пушкин и Лермонтов, Достоевский и Чайковский. Сегодня здесь под вывеской «Литературное кафе «Вольф и Беранже» находится солидный ресторан.
По Невскому гуляя подшофе,
приду я к Мойке, памятью ведомый.
Прочту: «Литературное кафе».
Быть может, всем уютно здесь, как дома?
Попутным ветром нынче занесло,
но, помню, я бывал тут в прошлом веке.
Надеюсь, примут путника тепло,
радея о хорошем человеке.
Обрадуются «Вольф и Беранже»,
увидев загулявшего поэта.
Ещё мгновенье – и войду уже.
Но что-то мне мешает сделать это.
Неужто пушкинской дуэли тень
здесь прописалась с позапрошлой эры?
Иль связанный с тем местом чёрный день
Чайковского, что умер от холеры?
А, впрочем, вряд ли «Вольф и Беранже»
меня заждались, в том пора признаться.
Не по карману цены мне уже.
Отстал от жизни, извините, братцы!
***
По Полюстровскому парку
чайки бродят, словно куры.
Что же здесь они забыли?
Рыбки бог им вряд ли даст.
Может, слух их услаждают
из окна фиоритуры?
Музыканты там играют,
шпарят, кто во что горазд.
Во дворце том музыкальном
столько разных инструментов:
то оркестрик грянет струнный,
то какой-нибудь квинтет.
Подойду-ка я к пернатым
и спрошу без сантиментов:
– Ну-ка, чайка, отвечай-ка,
любишь Баха или нет?
Путь к храму
К церкви Спаса нерукотворного образа в селе Уборы на Звенигородской земле ведёт улица «Путь к храму» (название-то какое!). Эта церковь – творение крепостного зодчего Якова Бухвостова, построившего её по приказу боярина Петра Шереметева в конце XVII века. Возводили тот храм «иже под колоколы», когда ярус звона сооружался над основным помещением самой церкви, перед иконостасом.
В храме «иже под колоколы»
в подмосковном селе
я стою пред иконами
на священной земле.
Кровью предков пропитана
та землица стократ
и на прочность испытана
три столетья подряд.
Здесь, на Звенигородчине,
я церквушку открыл.
В шереметевской вотчине –
шорох ангельских крыл.
Про историю давнюю
мне нашепчут они,
про село как приданое
обедневшей княжны.
Спесь отринув московскую,
жили здесь без затей
Шереметев с Волконскою
и растили детей.
По приказу боярина
зодчий выстроил храм,
чтобы благо подарено
было Господом нам.
Век прошёл, и со звонницы
вдруг раздался набат:
в церковь въехала конница,
кирасиров отряд.
Там конюшню устроила
бонапартова рать.
Ох, как сложно порою нам
прошлое понимать.
С палашами и саблями
учинили бедлам,
осквернили, разграбили
шереметевский храм.
Неужели вандалами
быть французы могли?
Слава Богу, прогнали их
прочь с российской земли.
Только что уж греха таить,
но хватало с лихвой
и своих злопыхателей
на сторонке родной.
Век двадцатый по-своему
поломал весь уклад.
Храм тогда приспособили
под амбар или склад.
Отвергали духовное,
здравый смысл – не про нас.
В хлам – святыни церковные,
в щепки – иконостас.
Нет пророка в Отечестве,
но понять бы пора:
мы в долгу перед вечностью
за безумство утрат.
Ранит души осколками –
несть числа тех потерь.
Вот покаяться только нам
не мешало б теперь.
Жизнь течёт, возвращается
всё на круги своя.
Храмы вновь возрождаются
как оплот бытия.
На былое не сетую –
так уж звёзды сошлись.
К ним церквушка ракетою
устремляется ввысь.
Как посланье Всевышнего –
в душах свет и в умах.
Мне в барокко нарышкинском
виден русский размах.
Церковь в лету не канула,
и запомнятся мне
тот узор белокаменный
на кирпичной стене,
барельефы старинные
с филигранной резьбой –
словно сказы былинные.
Ты им сердце открой!
Над полями зелёными
веку наперекор
меж витыми колоннами –
окон пышный декор.
Кружевного творения
радуй глаз, лепота.
Славу русского гения
воспевайте, уста.
Много видел я всякого
на просторах родных,
только зодчего Якова
храм отмечу средь них.
Всё здесь дышит гармонией
отчей вере под стать.
На душе просветлённее –
снизошла благодать.
В храме «иже под звонами»
в подмосковном селе
я стою пред иконами
на российской земле.